суббота, 13 мая 2017 г.

Калипса Мармышка. Аглицкий Хлава из Одессы. Койданава. "Кальвіна". 2017.



    — Несколько месяцев тому назад в Одессе производила не малую сенсацию история с местным ростовщиком, евреем Хлавою Аглицким, который получил от одной из своих жертв публичную пощечину в кондитерской. После административного расследования, ростовщический промысел Аглицкаго был установлен, и сам Аглицкий был предназначен к высылке в Сибирь. Узнав о том, ростовщик поспешно выехал за границу, где в Висбадене принял лютеранство и под именем Александра Николаевича пытался пробраться в Россию. В Радзивилове, однако, его узнали, задержали, и затем он отправлен по этапу в Якутскую область.
    /Недѣля. Еженедѣльная газета съ приложеніемъ ежемѣсячныхъ Книжекъ Недѣли. С.-Петербургъ. № 17. 24 апрѣля 1894. Стб. 528./

                                                                    СПРАВКА
     Радзивилов (Радивилів, Radziwiłłów, Радзівілаў, – у 1940-1993 гг. Червоноармійськ) — город, районный центр Радзивиловского района Ровенской области Республики Украина. Впервые упоминается в документах под 1564 год, как населенный пункт в Великом княжестве Литовском. Название получил в честь своего основателя Миколая Криштопа Радзивила «Чорного» (4 февраля 1515, Несвиж — 28/29 мая 1565, Лукишки под Вильно) — государственного, военного и политического деятеля Великого княжества Литовского.
    В 1569 г. Радзивилов согласно с условиями Люблинской унии отошел к «Короне», Королевству Польскому. В 1795 г. в результате третьего раздела Речи Посполитой очутился в составе Российской империи, в Волынской губернии. В 1870 году в местечке было 2864 жителя, среди которых 79% евреев.
    Калипса  Мармышка,
    Койданава

                                                         Миколай Радзивил «Чорный»

                                                       Радзивиловский Апостол. 1568 г.
                                Писаний на Волыни, в м. Радзивилове, писцом Франтишком,
                                                      в доме пана Семена Борщевского.





вторник, 9 мая 2017 г.

Софрон Данилов. Сказание о Джэнкире. Ч. 4. Койданава. "Кальвіна". 2017.


                                                                           Глава 23
    Перейдя вброд речку и довольно далеко углубившись в густой лес, приятели вышли на аккуратную, чистенькую, точно ее подмели к их появлению, лужаечку.
   Стой, керя!
    Шедший впереди Айдар вдруг остановился, обернулся с некоторым вопросительным недоумением.
    — Зырь, Филя! Красотища-то, едрёна вошь! А-а?
    Айдар-Филя (Тетерин жаловал приятеля разными именами: Ваня, Федя, Вася, теперь вот окрестил Филей, и кое-какими прочими. Это зависело от обстоятельств времени и действия, а также от умонастроения Виктора Александровича) завертел головою, обозревая местность.
    — Ну, чо скажешь, брательник Кузя? Може, станешь утверждать, что эдемский рай красивше? — Ох, любил Тетерин поковеркать слова. Просто наслаждался.— Ну, чо ты онемел как просватанный? Утверждай!
    Айдар-Кузя не стал утверждать: в раю бывать ему еще не приходилось, а это местечко и правда обалденное. «У-ух ты! Ну и Тетеря!»
    — Принимаем молчание за знак согласия, так?
    Вопрошаемый кивнул.
    Действительно, лужайка была что надо. По всем статьям подходила не только для краткого привала, будто кто специально приготовил ее для славного пикничка, — вот-вот из чащобы со смехом и гомоном покажутся стайки, парочки, кое-кто в меланхолическом одиночестве с прутиком в руке, званые гости; развернутся скатерти-самобранки; оглушительно хлопнет шампанское; отвинтятся иные бутылки; и... и — начнется! За тамадой, ясно, дело не станет.
    Ясно-понятно, в чьем воображении вспыхнула сия восхитительная картина.
    — Кончай таращить зенки! — Тетерин ткнул пальцем в ближнюю лиственницу. — Это вот — мое дерево! А то — твое. Именные. Частное владение! Вот тут разведем костер! — Притопнул.— Что, Айдарчик, не люкс? Чем валяться там, среди кочек и валежника, будем лучше приходить сюда. Развел дымокур — и храпи себе без палатки! О’кей?
    Айдар молча кивнул, осклабившись.
    — Молодец! Губа у тебя не дура, — похвалил. — Чего кряхтишь-то? Скинь груз-то! — огорчился Тетерин, обратив наконец внимание на сгорбленного под поклажей товарища. Вроде и пожалел. — Умаялся, голуба?
    — Не-е, — не признался Айдар.
    — Молодец! — одобрил Тетерин.— Я тут займусь костром, а ты сгоняй за водой! Надо же перво-наперво обмыть новоселье. Опосля обследуем свое княжество.
    Айдар замешкался — натужно дышал.
    — Ну, чего стоишь-то, распустив брюхо? Марш за водой! Одна нога здесь, другая там!
    Приплетясь к речке, Айдар набрал в ведро воды; потом, не обращая внимания на комариную тучу, разоблачился по пояс и старательно вымыл потное тело. Когда вернулся на лужайку, костер уже дотлевал.
    — Ты где шлялся, фрайер? Таких Митрофанов только за смертью посылать! — окрысился напарник. — Ну теперь шпарь за сучьем и подживляй огонь!
    Айдар, будто заводной, побрел исполнять приказ.
    Тетерин схватил ведро, чтобы подвесить над костром, но остановился; что-то его озадачило: сначала долго глядел в воду, после притронулся к ней пальцем, попробовал на язык и, окончательно убедившись в своих подозрениях, брезгливо отшвырнул ведро далеко в сторону, завопил:
    — Па-ы-ы!.. Разве это вода — солярка же! Ты где брал эту гадость, дуся?
    — Где-где, в речке.
    — Ты что же это, гад, — и удивление, и недоумение были в голосе, — Тетерина, своего лучшего кореша, извести задумал? Отравить решил, да?
    «Гад» растерянно хлопал глазами.
    — Не понимаешь? — ласково так проговорил, затопал ногами. — Нюхни, сучонок, чего притаранил, — это ж соляр!
    Невероятно, но факт! Айдар нашелся:
    — Если и соляр, то — твой... — даже и проворчал пыхтя.
    «— Мо-ой? — удивился Тетерин, меняя гнев на милость. Согласился: — Мой так мой. Ладно, прощаю на первый раз, а теперь слетай, зачерпни в другом месте, и чтобы Тетерин не дожидался тебя сто лет, не портил себе нервы!
    Айдар и не подумал сдвинуться с места.
    — Ну?
    — Иди сам! — неожиданно огрызнулся Айдар и принялся стягивать мокрую рубаху, намереваясь сушить ее возле костра. — В лесу бочажин на всех хватит.
    «Бунт!» — ничего не говоря, Тетерин нежно-змеиным взором глядел на своего строптивого воспитанника.
    Но тот уже поворотился голой спиной — избежал опасного искусу.
    «А-я-яй! — огорчился воспитатель.— Вот она, благодарность!» Впрочем, иногда позволял своему подопечному кое-какую самостоятельность, даже и грубые, как вот сейчас, выходки по отношению к собственной персоне: чуял, нельзя все время держать в черном теле — нужно когда-то и разрядиться. Зато потом совесть заест — станет как шелковый. Быстренько прокрутив в мозгу все эти соображения и уже более не ропща, взял ведерко и походкой, выражающей глубокую печаль и скорбь, отправился за чистой водицею.
    Стало ли стыдно Айдару? Да, стало.
    Тетерину, прохиндею из прохиндеев, того и надо. А кроме, наедине можно быть и попокладистей и помилостивей; в дремучем лесу — тем более: тут он без этого вахлака — как без рук. Зато на людях отыгрывается с лихвою: ругается и командует как заблагорассудится, чтобы все усекли, кто у них — верховод, кто хозяин положения.
    Вернулся быстро — дрожит от возбуждения:
    — Ну, браток, пофартило нам как в сказке! Воду я, само собой, черпанул в первой же луже, зато кое-что успел высмотреть!.. — захлебнулся, казалось, от невыразимого восторга.
    Раскаявшийся Айдар преданно уставился на почти задохнувшегося приятеля, приоткрыв рот, и тоже бурно задышал. Точно пытался помочь тому не умереть без воздуха.
    — У-ух!..— отдулся наконец Тетерин. Пощадил и вытаращившего глаза слушателя. — Озеро! Совсем рядом с нами огромное, как море, озеро — другого берега не видать! — Тут же распылалась фантазия. Зачастил-заклекотал: — Почаюем по-быстрому и поставим там корчагу! В таком озере рыбонька должна кишмя кишеть. Недаром ты, Айдарушка, так корпел над корчагою — тонну выдержит! — польстил не польстил. Правда есть правда.
    Приятель смущенно потупился, аж покрылся румянцем — от удовольствия. Старался — это как пить дать.
    — Попутно добудем утяточек! — Кто бы тут не облизнулся. — Эх, будь бы у нас ружьецо! Я же говорил! стукнул себя кулаком по лбу. — Я же еще в райцентре предлагал где-нибудь добыть ружьишко, а этот Журба, старый дурак, воспротивился: мол, охота сейчас запрещена! Что, не дурак? — поглядел на Айдара.
    Тот ничего не ответил. Тетерин не стал настаивать.
    — Ну, набили бы на свою бедность сотню-другую уточек — от этого, чай, природа-матушка не обеднела бы. Но ничего, мы, Айдарушка, и так не пропадем: и простой дрын сгодится. Верно, друг любезный?
    Снова молчок. «Ну да бог с ним!» На сей раз Тетерин в ответе не нуждался.
    — Рыбы, хрен с ней, отнесем Полакомиться нашим дармоедам.
    А утятинки — фиг им! Не-е, утятинку мы сами любим. Любишь ведь, Айдари-ик? — почти пропел Тетерин.
    Промычав что-то невнятное, Айдар изобразил на лице согласие.
    В горле у него булькнуло, — наверное, слюна.
    Распределив рыбу, еще не выловленную, и утят, пока не добытых, донельзя довольный своей распорядительностью, Тетерин по привычке сдвинул свой картуз-талисман на левое ухо.
    В мгновение ока дружки умяли буханку черного хлеба, сдобренного банкой мясной тушенки, которую с немалым трудом и тонким искусством улещивания удалось-таки выцыганить у прижимистого Чуба, нахлебались густого, черного, как деготь, чаю.
    — А теперь — айда! Марш за мной!
    Айдар и не думал возражать.
    Продравшись сквозь чащобу молодого подроста, миновав редкий листвяк, невольно онемели — море!
    — Видишь?! — первым пришел в себя Тетерин.
    Айдар молчал, оглушенный. Он в себя только еще приходил.
    — Видишь? — повторил Тетерин, горделиво и величественно повел вокруг себя дланью, как будто все, открывшееся вдруг — невероятное и ошеломительное великолепие! — было только что сотворено его собственными руками или, проще, возникло по его велению и хотению.
    То, что Айдар не выражал телячьего восторга, Тетерин объяснил легко и просто: как прирожденный охотник, какой бьет в глаз белку, он не впервые видит подобное неслыханное чудо — и оно, стало быть, перестало ему казаться чудом.
    Увы, на сей раз Тетерин ошибался: никаким опытным охотником его приятель не был. В свое время отец в течение нескольких весен и зим брал сына на промысел, всячески пытаясь приохотить к трудному и мудрому ремеслу добытчика, но в конце концов махнул на него рукой. Айдара тянуло к геологам и приисковикам. Поняв это и с горечью смирившись, что сын для него — отрезанный ломоть, отец и вовсе решил не препятствовать его судьбе: пусть себе живет как знает.
    Вот и теперь. Не в своей тарелке чувствовал себя Айдар — был молчалив и подавлен. Он родился и рос в небольшом аласе с крохотным озерцом посередине. Может быть, и даже наверняка по этой причине Айдар не любил ничего огромного: ни реки, ни озера, ни тайги — они действовали на него угнетающе. До сих пор помнится, как взглянул с моста через Таастаах в воду: ток пронзил его с ног до головы. Стрежень реки, мрачно движущейся внизу в крутых жгутах сильных струй, пенящейся водоворотами в глубоких выбоинах, манил и притягивал — вот-вот схватит и поглотит в своей пучине. Не понравилось Айдару и это озеро, в котором ему чудилась невидимая грозная опасность.
    — Ну, чего застыл истуканом? — раздался голос Тетерина. — Сначала поставь корчагу!
    Громоздкую эту снасть Айдар сплел из гибких ивовых прутьев, постаравшись, чтобы получилась похожей на озерную вершу, как умели ладить старики в его родных местах. Для вящего эффекта снабдил ее конусообразной воронкой для прохода рыбы. Для удобства в обращении устроил, у корчаги, так назвал эту снасть Тетерин, короткую и глухую горловину. Что рыба пойдет в снасть, Айдар сильно сомневался. Сварганил «корчагу», чтобы отделаться от приставшего «кореша». Может и пойти, конечно. Если будет кишмя кишеть...
    — Ну бреди, бреди дальше, не дрейфь! Ставь ее посередь травы, а там рыбки сами смикитят, как заплывать! — руководил с берега Тетерин. — А после пойдем по камышам, будем колошматить утятушек. Прошлым летом на озере Балыктаах мы всего за час таким манером взяли три мешка. Правда, малы еще были, черти, но ничего, схряпали голубчиков за милую душу.
    Близко у берега дно было крепким, а в камышах начинало колебаться и мягко пружинить. В памяти Айдара всплыло, как отец поучал его когда-то: «Ходить по куге опасно. Если порвется, считай, пропал. Провалишься в немыслимую бездну». Взвалив на спину тяжелую снасть, придерживая ее с помощью зажатой в зубах бечевы, ощупывая дно шестом, на дрожащих ногах, плюхнулся-таки несколько раз в воду. В конце концов Айдар выбрался к чистой воде. Тут он малость передохнул и, не особенно-то разбираясь, где будет уловистей, кинул «корчагу» в воду; потом притопил ее длинным шестом и за бечеву привязал к нескольким стеблям камыша, собранным в один пучок. И, не оглядываясь, будто от кого-то удирая, бросился к берегу.
    — Чегой-то с тобой? — выпялив глаза, заржал Тетерин.
    — Куга там...
    — Какая еще «куга»?
    — Эт-то такой... плывун, зыбкий, мягкий... — Не умея объяснить толком, добавил для убедительности: — Утонуть можно!..
    — А мне-то померещилось, ты драпал от какого-то чудища! — оторжался Тетерин. — Ерунда! Бери шест, и почапали! Утка там, гусь или еще кто — дубась всех подряд. Всех подряд! Понял?
    Айдар потащился за приятелем.
    — Отсюда начнем! — Тетерин полез в камыши.
    Айдар о чем-то раздумывал. Едва ли в таких зарослях можно разглядеть утенка. Да и ударить-то не сумеешь.
    — Чего стоишь пнем, идол? — заорал Тетерин, балансируя с шестом на шатком плывуне.
    — З-замерз-з! — Айдар весь трясся. Голос его, охрипший вдруг, вибрировал.
        Лезь! Набьем на шашлычок, будем хрустеть сладкими косточками и греться у костра... — Проглотив конец фразы, кахнул и со всего маху обрушил шест. И еще. И еще! Шест так и мелькал. Заросли трещали. Что называется, камыш шумел, деревья гнулись. Безумие обуяло Тетерина. Насилу остановился, принялся шарить в траве. — Ушел, с-сука! Ничего-о! Пятеро спасутся, один попадется. Нам хватит. Мы народ не жадный! Кончай лупить буркалы, лезь! От тебя побегут ко мне, от меня — к тебе. Двоим сподручней!
    Айдар тоже вошел в камыши, но держался поближе к бережку. Напарника было не видать через плотные шуршащие заросли, но слышать слышал преотлично: как тот брел по воде, то и дело плюхался в озеро, — всякий раз при этом раздавался залп отборнейшей матерщины.
    — Э! Э-эй! — испуганно позвал приятеля Айдар, не слыша более чертыхания. Не провалился ли друг и учитель в «глазок куги»? — Э-эй!.. Витя?!.
    — Ес-ес-есть!.. — Клацая зубами, завизжал Тетерин. — Что я говорил, а-а? Лиха беда — начало, Айдарчи-ик! Верно говорю?
    — Ты поосторожней, все-таки куга.
    Тетерин загоготал, бухая промерзшим насквозь голосом:
    — Плевать я хотел на твою кугу-мугу! Тьфу! Тетерин, знай, в огне не горит, в воде не тонет! — закашлялся, потом неожиданно спросил: — Чего ты блажил-то: «Витя-я?» Думал, что... — спросил хотя и с насмешкой, а в общем-то, кажись, и растрогался.
    Айдар промолчал.
    Где-то впереди послышался странный звук: вроде похоже на кряканье селезня, а вроде...
    — Вить, давай вылезай! Ну их!
    — Эх, тютя!.. Ладно уж, греби к берегу! Я еще пошарю. Нам бы еще хоть одного утяти... хоть одного... — Почему-то вдруг умолк. И тут же вслед раздался нечеловеческий вопль, душераздирающий крик — так, наверное, может кричать на смертном одре грешник, вспоминая страшное преступление, которое утаил от людей, но которое невозможно утаить от суда последнего.
    Забыв обо всем на свете, Айдар кинулся на помощь лучшему другу: несомненно, он провалился в кугу! Что еще могло случиться с горемыкою?
    — Витя-я-я! Держи-и-ись! Витенька-а-а! Витю-ю-юнчик!
    Но что это? Кто это? Не похожий на себя и похожий неизвестно на что — выпученные сумасшедшие глазищи, ощеренный в немом ужасе рот, из камыша вырвался Виктор Александрович Тетерин и, продолжая бежать на четвереньках, врезался головою в ноги Айдара.
    — А-а-а! Ма-а... — Похоже, лишился сознания, но что-то мычал, а бесчувственное тело его продолжало и продолжало рваться куда-то.
    Сам дрожащий от испуга, Айдар встряхнул приятеля за плечи:
    — Что случилось, Витя?
    — Там... там...— не Тетерин, он еще пребывал в беспамятстве, а что-то, существующее в нас вне нашей воли, лепетало невнятно.
    — Кто там?
    — Тамм..— тело Тетерина все-таки вырвалось из цепких рук Айдара и все так же на четвереньках помчалось к спасительному лесу.
    Айдар запыхался: приятель уносился от него с неимоверной скоростью.
    — Витя-а, погоди-и!
    Куда там — крик только подстегивал.
    Не остановился бы и Айдар — выбился из последних сил. Коли так — будь что будет! Оглянулся, как приговоренный к казни: никого. Кто же их преследовал? Спазм перехватил горло.
    — Витя-а, останови-ись! — засипел. — Никого-о не-ет!..
    Услышал и понял ли Тетерин, о чем хрипел ему преданный друг его, но когда Айдар подошел, тот сидел на земле, и бессмысленная улыбка блуждала на губах. Задыхающийся Айдар сел рядом. Сначала не соображал ничего. Потом тяжелые, неуклюжие мысли, как валуны в бункере, заворочались в мозгу. И представить не мог, что это так могло напугать Витюну — человека, которому, так считал он, Айдар, был неведом страх? Значит... Неужели?.. Почувствовал колотун в каждой жилке. Знобило не от холода. Давно был наслышан о всяких ужасных происшествиях, случавшихся на озерах Крайнего Севера. Много таких ходило легенд, много-о. Чего стоит одна сенсация про озеро Лабынкыр! Там, по слухам, обитала невероятных размеров и, само собой, страшенного вида щука или чудовище, способное разом проглотить лодку вместе с человеком. Об этом писали даже в московских центральных журналах — сам читал собственными глазами. Может, и тут водится какой-нибудь таинственный дракон?
    Тетерин зачмокал, заохал, как бы и обматерился про себя, — видимо, полегоньку отходил. В смысле очухивался. Главное: сердце не лопнуло в первый миг! А там оживет.
    — Вить, кого зырил-то?
    — Белый, белый...— Оклемавшийся Тетерин во всю ширь распахнул руки, перешел на шепот. — И огромный. — Губы шевельнулись матерно, но наружу не выпустил нехорошее слово.
    — Кто же это, а?
    — Откуда я знаю. Может, медведь. Мстит за детеныша...
    — Э, нет, коль медведь, почему белый?
    Тетерин заерепенился.
    — Во дурак! А разве нет белого медведя?
    Айдар выставил свой резон.
    — Откуда он тут возьмется? Он же обитает, как рассказывают, в Ледовитом океане...
    — Гм!.. — Тетерин задумчиво поскреб затылок.
    Не кончил Айдар. Еще аргументец вынес на рассмотрение приятеля.
    — У белого медведя детеныш почему будет черный? Сам знаешь, медвежонок-то был темно-коричневый...
    — И правда, звереныш был почти черный. Верно. Точно! — обрадовался, заерзал. Значит, кто бы ни был — только не маменька убитого им шкета. Следовательно?.. Следовательно, угроза звериной мести снимается с повестки дня — воспрял духом.
    Айдар с затаенной нежностью смотрел на оправившегося друга.
    Однако у того оставались кое-какие сомнения.
    — Та-ак... Значит, это была не медведица. Что же это было — белое, огромное?!
    — Вить, тебе просто померещилось. — Айдар старался отвести друга подальше от рискованной черты, а вернее, от навязчивой мысли, которая навроде бездны могла затягивать слабонервного человека.
    Что, с похмелюги я, что ли? — осерчал Тетерин. — Может, ты мне вчерась ставил, а я, неблагодарная сволочь, забыл, а? — накинулся на не ожидавшего такого оборота и потому мигом сомлевшего сотоварища.
    — Может, глыбу нестаявшего льда принял за что-то несусветное, — пошебаршил-таки; глотал и никак не мог проглотить безотчетную обиду на неблагодарность кореша, не желающего понять, что, делая разные предположения, он хочет отвлечь его от страшного.
    — Э-э! — безнадежно махнул рукой на опечаленного Айдара Тетерин. — Да он же шевелился! Лед как может шевелиться?
    — А голова была какая, заметил?
    Было над чем задуматься.
    — Голова?.. Голову я не успел рассмотреть. Заметил только глаза. Огромные, злые — жуть!
    Было чему и удивиться.
    — Как же так, Вить: головы не имеет, а глаза — на месте?
    — Откуда я знаю?! Не веришь — сходи да проверь сам. Если такой храбрый...
    Айдар, глянув на мокрого с ног до головы приятеля — точно: мокрая курица! — вдруг «хватился за живот.
    Тетерин было нахмурился, приподнял левую бровь, но тут же зарокотал и сам.
    Всласть наржавшись, нахрюкавшись, накукарекавшись, почти обессилев, дружки окончательно успокоились. Можно и пошутковать.
    — Вить, а утеночек где?
    Тот принялся шарить по карманам куртки.
    — А-а, вспомнил, он у меня был в левой руке, кажись. Ну, стало быть, там...
    — Шашлык из чего сделаем? — Айдар в иных случаях тоже мог быть жохом.
    — Чего скалишься? Все равно шашлычок я один схамкал бы. Кто не работает — сам понимаешь, керя...
    Дальнейший разговорен на эту тему увял.
    — Ой! — неожиданно вскрикнул Тетерин, схватившись за голову. Также вдруг и успокоился: заветный картуз торчал там, где ему положено.— Так и есть, фирма держит марку, а Виктор Александрович даже в самых экстремальных, то есть, — пояснил «ученику», — чрезвычайных, то есть, — добавил для него же, — трагических ситуациях формы не теряет!.. Что будем делать?
    — Идем!
    Наставник удивился: странен был тон подопечного. И верно, странен. Но в чем заключалась тайна, понять никак не мог.
    Тайны же как таковой, собственно, и не было. Было другое. А именно: Айдар усомнился. И усомнился впервые. И не в ком-нибудь — в Тетерине! Такой ли уж он герой, каким выставляется? Айдар и сам темной ночью, идя по глухому проселку, несколько раз обмирал со страху, принимая какой-нибудь трухлявый пень за крадущегося навстречу ему абаасы — привидение... А если все-таки на озере есть кто-то? Зря, что ли, на Лабынкыр приезжают с материка целые экспедиции? Что с того, что чудовище до сих пор не обнаруживается — не дура небось лезть в капкан: нате, изучайте!.. Такое соображение несколько поумерило пыл. Но другое, пришедшее почти сразу, вернуло утраченное было равновесие духа: «Если чудовище и есть, зачем ему заплывать и шастать по мелководью?»
    — Идем!
    — Куда это? — насторожился Тетерин.
    — На озеро. Где ты был.
    — Зачем?
    — За уткой. Или шашлык жарить не будем?
    — Но там...
    — Ничего там нет.
    Не насмешка ли? «Ух ты, фрайер! Не перед такими Тетерин не праздновал труса!»
    — Идем. — Поднимался лениво, позевывая, покряхтывая.
    Айдар нетерпеливо топтался.
    Двинулись. Тетерин — впереди, Айдар — слегка сзади.
    — Только уговор, Ванюша, — небрежно кинул через плечо Тетерин, — за уткой полезешь сам. Я добыл, тебе достать и сготовить. Труд и жратва поровну. — Понял, зря сказал. Не стоило сейчас — когда подошли бы к озеру. Не сдержался, выдал себя с потрохами. — Справедливо говорю? — попытался поправить положение.
    Айдар промычал — согласен.
    Пережитый страх, от которого Тетерин, казалось, избавился: поржали от души, возвращался. И чем ближе к озеру, тем явственней и пронзительней. Был же какой-то громадный, весь ослепительно белый зверь. Был! И глаза зверя он видел — брр! Зверь еще как-то пружинисто потягивался, свернулся в клубок и, у-у гад, чуть не кинулся на него. Кто же это все-таки был, а? Не разновидность ли какая змеи? Но в здешних краях змей не должно быть. Нет их тут, нет! Уже скоро десяток лет шастает Тетерин по Северу, исходил голыми ноженьками несметно ручьев и речек и ни разу не натыкался на змей. И слыхом не слыхивал. А кто же тогда? Черт его знает... В таких пустынных местах, где, по его убеждению, испокон века не ступала человечья нога, может водиться самое невообразимое. Хлебало разевать нечего. Береженого бог бережет.
    Айдар как ни в чем не бывало бурчал себе что-то под нос.
    «Еще и поет, стервь!» Не то чтобы очень злился на «корешка», однако кое-что заподозрил: молокосос-то, оказывается, не такой уж и простофиля. Может, даже и хитрован. «Ишь ты, гусь! Иде-ем!» Насмешечка, выходит, не почудилась. Только зря. Зря! Ну что Айдарушка без него, Тетерина? Тупица! «Нет, голубчик, и не мечтай развязаться с Виктором Александровичем! В этом твое счастье, тютя!» Слова то находились, то исчезали. А страх? Его Тетерин ничуть не стыдился: кого бы не продрал до костей мороз, даже и в африканскую жару, встрень он такую чудовищу? И не какую-нибудь, клыкастую, извергающую пламя из пасти, — невидимую! Вот в чем суть! И этого удостоился он! И главное, сумел-таки остаться невредимым.
    — Гу-гу, — уже не мычал, а гудел Айдар.
    — Ну ладно, — едва приоткрылось озеро, а ноги вдруг стали чугунными, махнул рукой, тоже вдруг отяжелевшей, — Тетерин, считай, пожалел тебя: вода и впрямь ледяная! Брр! Почапали до дому, шамовка, наверное, уже ждет нас.
    Вот тебе и Айдар — заартачился.
    — Хоть посмотрим там...
    «Ух ты, шмакодявка!» — уже всерьез начал клокотать Тетерин.
    Каким-то непостижимым образом Айдар оказался впереди, и сам Тетерин был вынужден переться за ним.
    — Кажись, не здесь,— пробормотал Айдар, когда уже вышли к самому озеру. Как-то не по себе стало и ему: уж больно зловеще отливала темной недоброй синью рябая от мелких волн необъятная ширь озера.
    — Вон откуда мы начали, — показал Тетерин. — Вон и шест твой валяется.
    Настороженно оглядываясь, крадучись по-воровски, двинулись вперед.
    Прислушались...
    Пригляделись...
    Ничего подозрительного. Чуткая тишина царствовала кругом, И лишь еле слышно шелестел под легкими вздохами ветра озерный камыш.
    Айдар окончательно успокоился. Он уже верил: ничего страшного, ничего сверхъестественного здесь не произошло и никогда не произойдет. А поглядев на непривычно тихого, присмиревшего Тетерина, уверился еще больше и даже, пусть не впервые в жизни, однако выходило у него это редко, — пошутил:
    — Вон след, как ты ломился диким кабаном, — незлобиво усмехаясь, показал на глубокий пролом в густой стене зарослей.
    На недоумков, как тотчас же снисходительно подумал, Тетерин не обижался:
    — Вот и чапай по нему, Айдарушка! С богом, мой наидражайший друг!
    В последний раз оглянувшись на приятеля и как бы прощаясь жалостливым взглядом, Айдар ступил не неведомый путь. Ступил, но не пошел по чужой дороге: взял чуть левее, побрел потихоньку вперед, стараясь как можно бесшумней раздвинуть едва проходимую стену камыша.
        Прощай-ай, сердяга-а!.. Не сомневайся, помяну тебя в своих молитвах!
     От донесшегося дурацкого крика Тетерина Айдар вздрогнул, но не позволил себе расслабиться, тем более рвануться назад, на берег. Зажал свою волю в ежовые рукавицы.
    — Прощай-а-ай, роди-и-имы-ый!.. — Как слезами, заливался смехом Тетерин. И делал это от страха, в чем, конечно, не признался бы ни себе, ни кому другому. Ни за какие деньги.
    Между тем Айдар сделал еще несколько шажков, еще один. И вмиг исчез. Словно проглоченный.
    Сколько ни старался Тетерин, превратившийся в один сплошной глаз, заметить какое-нибудь покачивание чутких метелок камыша — ни движения.
    — Э-э-э... — То ли зов, то ли скулеж.
    Превратись он и в сплошное ухо, не различил бы ни одного живого звука.
    Тревога затаилась в загустевшей, как патока, и тяжелой тишине.
    Куда исчез Айдар? Может, этот олух неосторожно подставился и чудо-юдо уже схватило его и схряпало. Но даже в этом случае дурень успел бы что-нибудь заорать перед смертью. Не-ет, что-то там непременно сотворилось.
    — Э-э-э... — Теперь уж точно не звал — скулил, боясь обнаружить себя. Да и чем бы он мог помочь бедолаге, если тот уже бултыхается в брюхе поганого идолища? Ему стало жаль пропавшего без вести сотоварища. Хоть и шпынял его, и насмехался, ведь любя же, но не было у него преданнее друга. Это он теперь понял. Понял, когда потерял. «Прощай, друг!» — молвил про себя и с того же мгновения стал думать о себе: хоть один-то из двоих должен спастись.
    Только собрался втихаря смыться — так же тихо и незаметно, как исчез, из дремучих камышей совершенно нежданно появилась родная физиономия — Айдар!
    — Где ты был, гадюка? — в этот момент, не заметив таинственного и взбудораженного вида воскресшего, взорвался Тетерин неожиданно и для самого себя. Не он ли только что оплакивал своего лучшего кореша? Не он ли исторг из глубин своего заскорузлого сердца слова дружбы и любви, о каких и не знал раньше? Не поверил бы, что они есть в нем? «Где?» — спрашивая так, не думал, конечно, что тот выпрыгнул из брюха стоокого чудища. Кричал же — требовался разряд.
    — Там... — очарованность светилась в его глазах.
    — Ну... что там?
    — Ле-бедь... — также шепотом отозвался.
    — Кто, кто?! — как бы и ахнул Тетерин. Готов был услыхать все что угодно, только не это!
    — Ле-бе-дь... — еще тише прежнего, блаженно улыбаясь, прошептал Айдар.
    — Это что, птица, которая летает? — Тетерин прибавил голосу.
    — А разве есть иной лебедь, бескрылый? — все тем же шепотом, не включившись в тон сотоварища и по-прежнему пребывая в неземном состоянии духа, машинально молвил Айдар. Что ему в эту минуту были какие-то дурацкие шуточки?
    — Это я тебя спрашиваю, кретин блаженный!  — тряхнул приятеля. Сам уже понял, что никакого ужасного зверя нет и не было, а есть просто птица. Правда, огромная! Никакой опасности для человека она не представляет, сама боится. — Отвечай же!
    Грубо стянутый с небес на землю, Айдар подтвердил:
    — Ну, конечно, летает. Лебедь же — птица. Пти-и-ица!
    — Хорошо разглядел-то?
    — Не просто разглядел, я за ним — долго наблюдал! Спит, красавец. Голову сунул себе под крыло.
    — То-то он мне показался весь белым. Да, да, сейчас вот припоминаю: это был действительно белый лебедь, — от возбуждения перекинул картуз на затылок. — Я так и понял, что он дрыхнет.
    — А орал, будто тебя режут на куски, зачем? От кого бежал на четвереньках?
    — Погоди-ка... — Тетерин мимо ушей пропустил жалкую насмешку. — Он мне показался сидящим высоко, на чем-то.
    — «На чем-то». Он сидит в гнезде. Похоже, на яйцах — выводит птенцов.
    — Вот-вот, именно так и было. Тетерин — глазастый: все, что надо, он враз увидит!
    — Витя, тихо... Нельзя громко разговаривать...
    — Что, услышит?.. Пусть слышит. Кого бояться-то — птицы? Эх ты, трус!.. Тэ-эк... Что же сделаем теперь?! Ага!.. Скажи-ка, как у вас, якутов, зовут бога охоты? Я забыл.
    — А зачем тебе?
    — Я спрашиваю, ты отвечай! Как звали этого чертова бога? Что-то вроде Валерия...
    — Байанай.
    — Ну вот, от подарка Байаная отказываться нельзя. Зачем нам утята — заморыши, когда можно заполучить самого лебедя, красавца и великана? Заодно и яйца захватим. Мы не жлобы какие и не жадюги, угостим всех. В тот раз — медвежатиной, а сейчас — лебедятиной. Ай да мы! Молодцы! Пусть знают наши лежебоки, что Виктор Тетерин — не только знаменитый золотодобытчик, но и великий охотник!
    — Не надо, Вить. Не надо! — лепеча, Айдар едва поспевал за дружком. — Не на-адо-о...
    — Надо! — Подкравшись к гнезду, Тетерин приготовился с яростью обрушить свой шест.
    В тот же миг то ли почуяв что-то, то ли успев уловить промельк тени, Тетерин, не отдавая еще отчета, что там может падать на него сверху, резко пригнулся.
    — Кха-а!.. — Айдар, упаси боже, целил не в голову Тетерина, хотел выбить из его рук смертоносное оружие.
    Раздался оглушительный треск — словно щит в щит сшиблись два поединщика. Копье — в копье.
    Но что это? Оружие одного цело и невредимо; у второго в руках — короткий и уже бесполезный обломок-древко.
    О горькая судьба! Другой — Айдар.
    — У-ух, сволочь! — Громовой клич; и, крутанувшись навстречу супротивнику, не разбирая что к чему, с налившимися кровью глазами Тетерин нанес безжалостный, сокрушительный удар.
    Дрын пришелся по плечу не успевшему защититься хотя бы руками Айдару, спружинил вверх, задел голову чуть выше уха.
    — Ах ты, падла!..
    — А-а... о-о!.. — Закачался тот тростником.
    Уже не оборачиваясь, не видя, как клонился набок и как рухнул ничком поверженный, победитель кинулся в камыши по старому следу.
    Не скоро пришел в себя Айдар. И не в себя даже, какое там, ибо удар, ошеломивший его, был поистине богатырским. Во всяком случае, начал кое-что различать, воспринимать сквозь дрожащий туман, который был в это время его сознанием... Но вот оно стало и проясняться. И вдруг он сообразил, что в той стороне озера, куда рванулся разъяренным диким кабаном Тетерин, происходит что-то невообразимое, по-настоящему страшное. Попытавшегося было приподняться Айдара сбило ураганным ветром. Непонятно, откуда он мог взяться. И не до того было, чтобы понять.
    Нечеловеческий предсмертный вопль резанул слух:
    — Айда-а-ар!.. Айда-а-ар!..
    Собрав все силы, какие были в нем и какие явились в эту минуту, ибо они требовались, чтобы броситься на выручку товарища, Айдар поднялся на ноги. Но то, что он увидел, опять едва не подкосило его.
    Две громадные белоснежные птицы, возвышаясь над камышами, молотили по воздуху огромными, как паруса, мощными крыльями, — оттого и был ураган, смешавший все окрест в один крутящийся вихрь. Кругом стоял сплошной гул и грохот — так ревет и грохочет горный обвал, вызванный беспечным туристом, который шутя бросил в пропасть маленький камушек.
    Он так и знал... Это были они! Разъяренные лебеди: отец и мать! Он так и знал, что их нельзя было трогать...
    В беснующемся смерче отчаянный нечеловеческий вопль вдруг захлебнулся.
    «Все, кранты бедолаге!» — почему-то машинально подумал Айдар и, совсем уже необъяснимо, почему-то завороженный, продолжал стоять, не понимая, что же теперь ему делать.
    Так он и стоял неизвестно как долго, когда вдруг из зарослей камыша выползло какое-то черное существо, поднялось на ноги и, как-то странно взмыкивая, тяжело затрусило к лесу.
    Айдар побрел следом. Тетерина он обнаружил далеко в чаще. Тот лежал ничком на куче хвороста. Приподняв его под мышки и повернув, отшатнулся: на сплошь залепленном болотной грязью лице белели лишь белки глаз да кровянились полосы ссадин.
    — Ви-и-тя-я...
    Тетерин безмолвствовал.
    Вдруг со стороны озера раздался, быстро приближаясь и увеличиваясь, какой-то резкий свистящий звук.
    — А-а... а! — Не приходя в себя, Тетерин заслонил голову руками и, повернувшись неимоверным усилием, зарылся лицом в хворост.
*
    — Что еще случилось? — выскочил из-за стола Чиладзе (старатели как раз кончили обедать). — Я спрашиваю вас, черт возьми, что стряслось?
    Приятели молчали.
    — А это кто? Отдаленно смахивает на Тетерина, но черен, будто негр. — Гиляжев явно был рад случаю позубоскалить, да еще и над самим Тетериным, первым спорщиком и записным зубоскалом. — Или ты, паря, только что с бала-маскарада?
    Старатели как один дружно грохнули.
    — Ну, я спрашиваю вас! — напер Чиладзе.
    — Л-ле-бе-ди... Лебеди... — пролепетал Тетерин, отпихнув все еще поддерживающего его Айдара.
    — Какие еще лебеди?
    — Ну это... птицы... гуси-лебеди которые...
    «Опять надрызгался, что ли?» Не поняв толком, вроде от Тетёрина не разило, и еще меньше понимая невразумительное объяснение, Чиладзе ткнул пальцем Тетерину в чумазое подобие лица, потом — в грудь, облитую какой-то желтой жидкостью.
    — А это что такое?
    — Яйца..
    — Какие яйца?
    — Лебединые...
    «Гвардейцы», дождавшись удобного момента, еще раз покатились со смеху, хватаясь за урчащие, бурчащие, кое у кого и гудящие животы.
    — А где же они, яйца-то? — не принимавший участия в коллективном веселье, ибо был занят привычным серьезным делом, в данный момент мытьем посуды, но меж тем услышавший последние слова, Чуб с интересом приподнял морщинистое лицо.
    — Ку-ку! — развел руками Тетерин.
    — Сам, что ли, слопал, по своему обычаю? — огорчился Чуб.
    — Конечно, сам! — опять встрепенулся оттертый было в сторону Гиляжев. — Нет чтобы принести товарищам...
    Знал ли говоривший, что лучше не будить в Тетерине зверя? Знать-то знал, но запамятовал. Запамятовал — не жалуйся, когда он примется терзать тебя в клочья.
    — Завшивевшие псы бродячие! — зарычал проснувшийся и выскочивший из Тетерина зверь. — Чего зубы скалите? А вы знаете, ради чего Тетерин рисковал сегодня своей драгоценной жизнью? Чтобы угостить вас, неблагодарных идиотов, рвачей и шаромыг, божественным деликатесом: белым мясом и даже редкими яйцами! Вы не доросли еще, чтобы понять это, дурни безголовые! Будь на моем месте кто-либо из вас, ишаки бесхвостые, то не стоял бы тут, а валялся там, бездыханный, в вонючем болоте! Э-эх... — усталый зверь, опустив голову, вернулся на место. Улегся, постанывая. Может быть, даже проронил слезинку.
    — Тетеря, а где твой картуз? — оператор Никитин, обычно тихоня и молчун, не сдержал удивления.
    Словно споткнувшись, оборвав себя на полуслове; Тетерин схватился за голову и закрутился на месте:
    — Айда-ар!.. А картуз-то?..
                                                                              * * *
    Едва очутившись на опушке аласа Кытыя, Максим увидел Чаару и Хопто и тоже кинулся им навстречу.
    Казалось, а может, так на самом деле Он и Она летели друг к другу на крыльях.
    Максим! — паря над землей с раскинутыми руками, точно бабочка, ликующе крикнула Чаара. — Уруй [* Уруй, айхал — междометия, выражающие восторг, воодушевление.] Уруй со светлым солнцем!
    — Чаара! — тоже летя над землей на невидимых крыльях, откликнулся Максим. — Айхал [* Уруй, айхал — междометия, выражающие восторг, воодушевление.] со счастливым днем!
    Пальцы их переплелись. Не разнимая рук, не сводя друг с друга сияющих глаз, так они стояли, и Ее улыбка отражалась в Его и наоборот.
    Хопто, Хопто...
    Они и забыли о его присутствии. Так же, как забыли и обо всем на свете.
    Бедный пес, пытаясь напомнить о себе, напрасно бегал вокруг них, повизгивая и скуля. Тогда он наконец протиснулся между ними и принялся подпрыгивать.
    — Привет, Хопто! — извиняясь, что не уделил должного внимания другу, и радуясь, что он не обиделся, понимая, что Максим и не мог этого сделать, обнял Хопто за шею. — Здравствуй, Хопто!
    — Здравствуйте, Максим! — ответил тот по-собачьи.
    Главное: они поняли друг друга.
    Сегодня Максиму предстояло необыкновенное: Чаара обещала повести его на вершину Чочур Хайа — оттуда, с высоты птичьего полета, она покажет ему свои владения.
    Чочур Хайа...
    Максим повернулся на юг. Там, вдалеке, наособь от других вершин, остроконечным колпаком звездочета гордо стояла в небе высокая гора.
    — Это она? — почему-то догадался Максим.
        Да! — почему-то радуясь, подтвердила Чаара. — Это она! Но сначала мы забежим домой. — И таинственно, украдкой глянула на Максима. — Там тебя ждут.
    — Не дедушка?
    — Его нет дома, ушел вместе с гуртом. Тебя, пропащая душа (разумеется, то были не ее слова), хочет видеть бабушка, беспокоится, что долго не был, не случилось ли с тобой, бедный мальчик (и эти слова не ее), какая беда, — рассыпалась звоночками смеха. — Ждет не дождется и крестник — Чернушка.
    — Если бы кто знал, как я хочу их видеть! — от обуревавших чувств Максим смачно чмокнул в нос Хопто.
    На этот раз Хопто, хоть и не обиделся очень, однако не завилял хвостом, вежливо отошел в сторонку.
    — Эбээ! — закричала Чаара в приоткрытую дверь. — Максим пришел!
    — Ну, входите же, дети, входите! — откуда-то из-за печки раздался голос Намылги.
    — Мы торопимся, идем на Чочур Хайа!
    — Все бы тебе спешить, торопыга. Не кидай так старую бабушку из огня да в полымя. Хоть малость-то загляните, — не совсем уверенная, что внучка послушается ее слов, Намылга, хитрая старушечка, позвала: — Махсыын!
    — Здравствуй, эбээ! — Максим шагнул за порог.
    «Эбээ» — какое уютное, ласковое, круглое слово! А может, потому, что оно относится к бабушке Чаары?
    — Дорообо, голубчик, дорообо, — Намылга погладила Максима по плечу. — Испей хоть от жажды... — засеменила на левую половину дома и вернулась с небольшой резной деревянной чашей в руках. — Опрокинь это в себя, Махсыын. Суорат [* Суорат — простокваша.] со сливками.
    Максима не нужно было просить два раза — одним духом опорожнил небольшую чашу.
    — Барахсан истосковался, видать, по молочной пище, — Намылга с упреком посмотрела на внучку. — Надо бы вам сейчас посидеть тут, поесть толком.
    — Некогда, некогда, нам, — зуд нетерпения так и подмывал Чаару; так и строчила ножками, точно они куда-то бежали сами по себе, хотя она сама оставалась на месте. — Поедим в следующий раз. Сейчас только взглянем на Чернушку и пойдем. Не сердись, бабушка... — прильнула к маленькой опечалившейся старушке.
    — Я не сержусь... Разве я сержусь?.. — Намылга, которой передалось счастливое возбуждение непоседливой внучки, расплылась в беззубой улыбке.
*
Через речку перебрались по толстому стволу лиственницы, перекинутому с берега на берег. Перебирались, держась за руки.
    Склон горы оказался довольно крут. Кусты и чахлые деревца росли на нем лишь кое-где, сходя совершенно на нет по мере приближения к вершине. Низкие, приземистые, они, казалось, прижались к телу горы, чтобы лишь немножечко передохнуть, набраться силенок, — и потом можно взбираться дальше.
    Опередив, Максим поджидает Чаару и подает руку.
    — Нет, нет, я сама, — она каждый раз отказывается.
    Полсклона уже одолели. Дальше скат становится все более и более крутым.
    Чаара запыхалась. Увидев, что Максим остановился и поджидает ее, заторопилась и тут же оступилась, потеряв равновесие. Не сумей схватиться за куст, в самое время подвернувшийся под руку, непременно покатилась бы вниз кубарем.
    — Чаара-а! Дай скорей руку!
    — Нет, нет!.. Если меня втащат в гору, как же могу сказать, что я поднялась сама?
    Вот уж упрямица — такую не переупрямишь! А не молодец, что ли? '
    Догнала-таки Максима!
    Теперь они стояли рядом, вровень, подставляя разгоряченные лица прохладному ветру с севера.
    — Во-он видишь большой уступ? — Чаара, задрав голову, взглянула наверх. — Там имеется ровная площадка. Как будто кто нарочно выровнял. Туда мы и должны добраться. Ну, капитан, вперед! Смелость и горы берет!
    Они двинулись дальше.
    Достигнув края нависшего козырька, здесь и начиналась площадка, для последнего решающего рывка Чаара протянула Максиму маленькую руку.
    — Оп-ля!
    На площадку они ступили секунда в секунду, шаг в шаг. Никто не оказался вторым.
    — Смотри! Вот это и есть Джэнкир, госпожа бабушка! — Чаара широко повела рукой, точно развертывая неохватную глазом и мыслью панораму, с гордым видом радушной и щедрой хозяйки, демонстрирующей гостю небывалое великолепие своих удельных владений.
    — Чаара!..
    — Нет, нет, — глазами отвела его устремленные с восторгом на нее глаза; показала, куда надо сейчас смотреть. — Любуйся!
    Он послушался. И как можно было ослушаться, когда в ее лице, в каждом жесте — во всем облике трепетало такое не выразимое словами желание, чтобы он видел Это?
    Находясь в поле или в лесу, человек видит лишь то, что лежит у него буквально под носом. Конечно, и там наделенный талантом воображения, то есть зрячим сердцем, откроет много прекрасного и необыкновенного.
    Но вот отсюда — с вершины горы!..
    Правда, не исключено и такое: кто захотел показать тебе чудо? Иными словами, делится ли тем прекрасным, что больше жизни любит сам.
    Чаара с волнением наблюдала, читая по глазам, что творилось в душе Максима.
    Он смотрел неотрывно. Долго.
    Она не мешала.
    И вдруг...
    — Что с тобой, Максим? — приметила, как глаза его, только что чистые и глубокие, потускнели.
    — Нет, ничего... — отвернулся.
    — Нет, ты скажи, Максим, — голос Чаары тревожно вздрогнул. — Тебе что, не понравилось?
    — Как ты не понимаешь, это ведь... это! — Не находя слов, обернулся с потемневшим лицом.
    Чаара с виноватым видом опустила взгляд.
    — Что же тогда?
    — Я откажусь!
    — От чего?
    — От работы. Мы же убиваем это... это чудо! — Слово, которое искал, нашлось.
    — Как это?
    — Очень просто! Мы — варвары... Понимаешь ты?.. И я тоже! Не хочу... Откажусь! — Он почти кричал, ничего не видя. И Чаары не видел тоже.
    — А потом?
    — Потом?
    Помолчали.
    — Ну хорошо, ты откажешься работать, — негромко, рассудительно начала Чаара в манере многоопытного человека, повидавшего разные виды на своем веку. — Но ведь от этого отравление речки не прекратится.
    Если бы Максим, закрыв глаза, не видел перед собой Чаару, он, наверное, подумал бы, что слова, которые слышит, произносит какой-то совсем незнакомый ему человек. Он закрыл и тут же открыл. Никакого превращения не произошло. Чаара по-прежнему осталась Чаарой.
    — Кому нужен твой отказ? Какой от него прок?
    Максим промолчал.
    — Тебе самому? — Чаара шагнула к бессильно и безвольно опустившему голову Максиму и, как всегда в минуты спора, резко откинула за спину длинные косы. — Если торопишься домой, под крылышко мамы и папы, то, конечно, это твое право. Но ты же сам рассказывал, что дал честное слово тете Нюре и Журбе тоже! И... — то, чего она не сказала, и не нужно было говорить.
    Что мог он ответить на это? Про себя согласен с Чаарой во всем: с его отказом промывка золота не прекратится; найдутся злопыхатели, кто, захлебываясь от удовольствия, распишет тете Нюре, как тот «салага», за кого она, доверчивая наивная бабка, поручилась, бежал с позором. Не выдержал трудностей... И что он сделает после своего отказа? Уедет? Конечно. Что же еще осталось бы? А вот в чем Чаара не права — в том, что укоряет его чуть ли не в трусости. Никуда он не торопится. Разве Чаара не понимает? Зачем тогда говорит так?
    — Ты же видел корреспондентку, приезжавшую к нам? — Вывела Максима из отчаяния.
    — Видел. Она была у нас.
    — Так вот, она говорит: «За Джэнкир надо воевать». Понимаешь, воевать!
    — Каким образом?
    Чаара неопределенно повела плечиком: как воевать, и сама не представляла...
    Из молчаливого оцепенения их вывела быстрая тень, промелькнувшая в пустом небе.
    Из-за высокого мыса горы величественно выплыли, сверкая на солнце белоснежным оперением, две гигантские птицы. Мерно взмахивая парусами-крыльями, они проплыли почти над самыми головами Чаары и Максима, завернули на восток и описали широкий круг над озерком Тиэрбэс, над аласом Кытыя, изредка роняя на землю трубный клик.
    Лебеди... — потрясенно прошептала Чаара.
    «Лебеди!..» — У Максима захватило дух. Живых лебедей он видел только в зоопарке. Там, похожие на пластмассовые муляжи, они лениво двигались себе в маленьком, почти игрушечном пруду. Эти — гордые и независимые, с какой-то грустной торжественностью парящие в безбрежном поднебесье, — на тех ни чуточки не походили. Они были совсем-совсем другие — свободные!
    — В той стороне, — Чаара показала на северо-запад, — есть огромное-огромное озеро, которое так и прозывается «Лебяжье». Исстари там гнездятся лебеди. Нам, детворе, взрослые строго-настрого наказывали близко не подходить к заповедному озеру...
    — И вы слушались? — поддразнил Максим.
    — А как же? — удивилась Чаара. Поняла, он ее разыгрывает. Сделала строгие глаза. Прибавила и в самом деле серьезно: — Где лебеди, нельзя шуметь.
    — А как же?.. — осекся.
    Чаара не догадалась бы, что хотел спросить Максим.
    — На днях дедушка рассказывал, как он сам поразился, что, несмотря на ваш дикий гул и грохот, увидел на озере лебедей!.. Значит, они вернулись на старое гнездовье.
    — Посмотри, посмотри, как они прекрасны! — вскрикнул Максим. — Наверное, обозревает сверху всю землю... — оглянувшись, увидел, что Чаара чем-то встревожена. — Что случилось?
    — Дедушка говорил, что сейчас лебеди сидят в гнезде, лишь осенью, когда их птенцы встанут на крыло... — оборвала фразу. Помолчав, потерла пальцами виски.— Почему они теперь покинули свое гнездовье?.. Или это другие лебеди?..
    Вот оно что! С похолодевшим сердцем Максим вдруг понял всю зловещую суть казавшегося ему пьяным бредом тетеринского бормотания.
    — Нет, это не другие!
    — А ты откуда знаешь? — удивленная мрачно-злым тоном Максима, недоверчиво спросила Чаара.
    — Знаю...
    — О-о!.. Подумать страшно!.. — сбивчивый рассказ Максима привел Чаару в полное смятение. — Как у них поднялась рука?.. Ох, горе, горе!.. Бедняги, видимо, прощаются...
    Завершив круг, ослепительно-белоснежные, до рези в глазах, птицы поднялись еще выше и полетели прямо на север.
    Какое-то время Чааре, не спускающей взора с лебедей, словно удавалось удерживать их полет. Какое-то время...
    То же — и Максиму.
    И все-таки они удалялись. Вот уже слились в одну едва различимую точку на горизонте. Еще миг — и...
    И тогда Чаара взмолилась:
    — Не улетайте!.. Не улетайте, лебеди!.. —застонала: — Лебеди-лебедушки... — зарыдала в голос: — Не улетайте!..
    Точка растаяла. И в то же мгновение небо осиротело.
    Чаара и Максим не стеснялись слез. Осиротевшие тоже, они стояли, держась за руки.
    А лебеди, уже невидимые, летели где-то далеко-далеко и тоже плакали, роняя слезы. Но вряд ли они достигли земли.
                                                                          Глава 24
    — Будьте мужественны и достойны своей фамилии, Любовь Васильевна! — говорил Лось, помогая подняться в вертолет весьма солидной или, лучше сказать, представительной даме, давая при этом последние напутствия: — Как бы ни пытались вас уговаривать, ни на какие посулы не поддавайтесь!
    — Вы же меня знаете, — с задышкою отвечала дама, зав гидротехнической лабораторией Орлова. — Пусть хоть на уши встают, укротим! Как миленьких...
    — Счастливого полета!
    — О-ох!.. — На что-что, а на счастье надеяться не приходится: вывернет наизнанку. Опыт небольшой, но — увы! — надежный. Не полетела бы ни за какие блага — случай экстраординарный.
    «Ну, погодите, рвачи проклятые!» — летя над высоченной голой сопкою, закипела было ненавистью к старателям, из-за коих принуждена терпеть адовы муки, но тут ее и настигла расплата: все внутри перебултыхалось — и... Как долетели до Харгы, вспомнить не смогла бы — хоть убей. Бледная, однако, стоя уже на покачивающейся земле, сердито воскликнула:
    — Где тут у вас бригадир или... как там его?.. — Не понятно, к кому обращалась: рядом стоял только летчик.
    — Председатель, — подсказал он вежливо.
    — Ну, председатель! Один черт!
    Лыков, это был, конечно, он, не без некоторого удивления посмотрел на разгневанную матрону, прикидывая, идет ли к ней вырвавшееся выражение или это случайная обмолвка доведенного до последней черты человека. Не решив точно, отвечал с достойной рыцаря галантностью:
    — Во-он идут.
    Разлапистой развалкой подошли трое угрюмых, звероподобных мужиков (разумеется, такими они казались Любови Васильевне), сгибаясь и покряхтывая под тяжелыми кулями, в которых оказались металлические банки — золото.
    Драгоценный металл фельдъегерям сдал под роспись сопровождавший доисторических граждан жгучий брюнет, судя по всему, человек вполне современный, однако хмурый не менее своих подопечных.
    К нему обратился Лыков:
    — Товарищ Чиладзе, вас ждет товарищ Орлова.
    — Чиладзе, — отрывисто буркнул хмуро жгучий человек, не выказывая желания закрепить знакомство улыбкой или пожатием руки.
    — Заведующая гидрохимической лабораторией Орлова.
    — Ну?
    — А вы меня не понукайте! — В мгновение ока взвилась на дыбы Орлова. — Я, с вашего позволения, не ломовая лошадь, и вы меня не запрягали!
    — Хэ! — удивление выразилось только в этом вздохе. Ни единый мускул лица не дрогнул.
    — Это вы тут подписывались? — Орлова сунула ему под нос какую-то бумагу.
    — Ну, допустим, я.
    На сей раз и «ну» и «допустим» были пропущены мимо ушей. Ясно: хам! Обращать на такого внимание — себе дороже.
    — Вы выполнили отмеченные здесь требования?
    — Хо!
    Что мог означать этот возглас — плевать она хотела.
    — Идемте посмотрим!
    — Смотреть нечего! — сказал как отрезал. Оказывается, умеет говорить нормальным языком.
    — Тем более!
    Чиладзе молча повернулся и пошел стремительной походкой к промприбору.
    Орлова и Лыков — за ним.
    Очутившись среди неимоверного грохота и лязга, бедная женщина, в какую она в этот момент превратилась из дамы, тем паче из грозной фурии, зажала уши и, подняв голову к Чиладзе, что-то прокричала.
    Скрестив могучие руки на могучей груди, тот стоял на мостике бронзово-невозмутим.
    Бедняжка пискнула вторично.
    Чиладзе продолжал являть памятник себе, глядя орлиным оком поверх ее головы в пространство.
    О жалок тот, кто посмеет дразнить такую женщину, как Любовь Васильевна!
    Выведенная из себя, она теперь перевоплотилась в топающий ногами гнев.
    Рев промприбора утих.
    Ты сам этого хотел, поправший обычаи рыцарского отношения к женщине, Чиладзе!
    — Я приостанавливаю вашу работу. Вы не выполнили наших предписаний и к тому же занимаетесь незаконной промывкой золота! — Протянула продолжавшему монументально хранить молчание, но уже переведшему руки за спину товарищу Чиладзе бланк. — Подпишитесь тут.
    — Хы!
    «Что значит «хы»?» Такое пренебрежение Любовь Васильевна встретила впервые. Оскорбилась не за свою особу. За то уважаемое учреждение, какое в данный момент представляла.
    — Хы! — повторил маловоспитанный Чиладзе и той же летящей походкой ушагал прочь.
    — Значит, не подписываетесь?! — возмутилась заведующая лабораторией (в данную минуту ею она себя и ощущала), хотя можно было и не вопрошать вслед. Вышло как-то само собой. — Товарищ пилот, будьте свидетелем!
    Лыков слегка склонил шею.
    Орлова уже кричала, подняв голову вверх:
    — Эй, сойдите сюда, вниз!
    Через миг пред ее очи предстал херувим — светловолосый, голубоглазый. Не хватало крыльев за спиной.
    И снова не обошлось без изумления. «Откуда здесь такие?» Не могла же знать, что «такой» — один.
    — Как тебя зовут?
    — Максим.
    — Может, и фамилия есть?
    — Белов, — приветливо улыбнулся «херувим».
    Невольно улыбнулась и Любовь Васильевна — оттаяла. Не камень ведь.
    — Есть там еще кто-нибудь? Позови, пожалуйста.
    — Айда-ар! — крикнул «херувим» ломким баском.
    — А вы кто такой? пораженная явлением увалистого, заросшего ржавою щетиною парнищи, Любовь Васильевна опустилась на кстати подвернувшийся толстый чурбан.
    — Бырдахов... — просипел, дыхнув перегаром непонятного происхождения, ничуть не похожий на своего сотоварища коллега.
    «Хоро-ош...» — на дальнейшее удивление времени не осталось.
    —Где у вас, мальчики, водовод?
    «Мальчики» привели запыхавшуюся тетю к толстой трубе, идущей от помпы.
    — Вот, вот... — чему-то обрадовалась тетя.
    Херувим и небритый малый, кстати оказавшийся крайне застенчивым, стояли поодаль переминаясь.
    Между тем также оказавшаяся доброй тетя с помощью летчика закрутила вентиль, намертво перевязала его проволокой и поставила свинцовую пломбу.
    — Мальчики-и! — подозвала столь разных на вид дружков и протянула им бланк, от которого только что гордо отказался Чиладзе. — Подпишитесь тут.
    Чего же не сделать приятное хорошему человеку — подписались безоговорочно.
    — Это передай, пожалуйста, бригадиру, — протянула один экземпляр «херувиму».
    В этот момент с небес на них обрушился гневный глас:
    — Вы что тут шляетесь?!
    «Херувим» без дальних мыслей сунул бумажку «громовержцу». Тот молниеносно вырвал государственный документ, коротко глянул на него... и, с остервенением порвав на мелкие клочки, развеял по ветру.
    — Будьте свидетелями!.. — вскричала тетя, обращаясь к онемевшим присутствующим и ко всему миру, столько в ее голосе было трагической страсти. — Будьте свидетелями-и!..
    Небеса молчали. Народ безмолвствовал.
    Зато снова загрохотал Чиладзе:
    — Лодыри!.. Балбесы!.. Я вас спрашиваю: что вы здесь делаете?!
    Быстро придя в себя:
    — Пломба! — ядовито улыбавшаяся женщина погрозила аппетитным пальчиком-сарделькой. — Я перекрыла водовод! — посмотрела с вызовом, точно сказала без слов: «Вот! Достукался, голубчик! Получи, чего хотел!»
    Невнятно ругнувшись, Чиладзе резко наклонился, явно намереваясь сорвать ненавистную пломбу. Но... получив неожиданно сильный тычок в грудь, отлетел в сторону.
    — Хо-о! — На этот раз с уважением посмотрел на того, кто доказал ему свою решимость и мощь: на слишком, может быть, полноватую, но настоящую женщину.
    — Я тебе дам «хо»! — Разгневанная, теперь Любовь Васильевна не увидела восхищения в антрацитово блестящих миндалинах «врага». — Ишь ты, «хо»!
    Непонятый, оскорбленный до глубины души Чиладзе сорвал зло на «мальчиках».
    — А ну, марш отсюда!
    Тех не надо было просить дважды: мигом улетели к себе наверх. «Медведь» не отстал от «херувима».
    — Что за скандал при даме? И почему меня не зовут? — Как из-под земли выпрыгнул Тетерин. Был он без картуза. С лицом во многих ссадинах и царапинах. Рухнув на одно колено, отвесил церемонный поклон. — Барышня, вы просто мой воплощенный идеал. Вижу, что имеется кое за что подержаться!
    — А это что за комик? — Почему-то плаксиво, точно обиженная девочка, воскликнула, в который раз изумившись, Любовь Васильевна. Похоже, недостатка в удивительных явлениях здесь не было.
    — Я не комик, барышня, а бедный трагик, доведенный до ручки именно вами, женщинами! — всхлипнув, поднес свой страдальческий лик поближе.
    — Фу-у! Уберите свою... физиономию! — Пауза, которую Любовь Васильевна позволила себе, могла свидетельствовать и о том, что в уме ее промелькнуло не одно выражение, не исключая (однако это не более чем наша догадка) «рожи». — Фу-у! — Брезгливо поморщилась, заплескала ручками. Ударивший ее в нос запах что-то напоминал, уже знакомое. Несколько позже догадалась: подобный аромат исходил и от похожего на небритого медведя парнишки.
    — Товарищ Орлова, нам пора! — выручил едва не потерявшую сознание пассажирку летчик Лыков.
    — Да, да!.. — очнулась она, с трудом поднимаясь.
    — Ка-ак, вы покидаете нас?! — возопил Тетерин, воздев к небу руки. — Я не переживу!.. Нет, не переживу, так и знайте! Ха-ха! — заклекотал голосом мгновенно помешавшегося.
    Но Любовь Васильевна просто не слышала дикого вопля и не видела конвульсий этого человека: он для нее уже не существовал.
    — Товарищ Орлова!
    — Иду, иду! — она обернулась к Чиладзе и, не замечая его расстроенного вида, погрозила вкусным пальчиком: — Тронете пломбу — ответите перед судом!
    Укрощенный и очарованный было бригадир сплюнул:
    — Хы! — Увы, от себя уйти дано далеко не каждому. Сплюнув же, поплелся куда-то прочь.
    — Коль дело пахнет керосином, можно обжечься! — мигом излечившийся полоумный провел рукой по грязным лохмам, будто сдвигал на затылок невидимый картуз, с уханьем исчез туда, откуда явился, — под землю.
    Совсем иной прием ждал Любовь Васильевну на Туруялахе — небо и земля!
    Парамонов принял буквально в объятия вывалившуюся из вертолета гостью.
    — Милости просим!
    — Вы что это себе позволяете? — обнаружив себя в чужих руках, вытаращила возмущенные глаза пришедшая в себя Любовь Васильевна.
    — Что-о? — в свою очередь выпучил белые глаза, продолжая удерживать в объятьях, прерывающимся шепотом пролепетал Парамонов.
    — А то!..
    — А-а...
    — Бэ...
    — Товарищ... э-э... — Слегка сконфуженный, протянул, желая узнать, с кем имеет честь беседовать при столь странных и приятных обстоятельствах.
    — Орлова.
    — Но мы же не солдаты, чтобы обращаться друг к другу по фамилиё. Звать-величать вас как, уважаемая?..
    — Любовь Васильевна.
    — Иван Ильич, — не преминул представиться и сам.
    Что-то неопределенное, вроде «угу», пробормотала в ответ. Давая понять, что приняла к сведению.
    Парамонову больше и не требовалось. Хитрован первостатейный. К тому же заведомо предупрежденный о визите хотя и мелкого, но сурового начальства, заюлил, завертелся, зауркал.
    — Уважаемая Любовь Васильевна, в неблизкой дороге вы, наверное, притомились?
    Какой там притомилась — черт всю душу вытряс. Помереть легче бы.
    — Не угодно ли вам пожаловать в наш стан, передохнуть и перехватить чем бог послал? — Ах, златоуст! Сам наслаждался гладко и кругло выплескивающейся из его уст речью. — У нас как раз поспело рыбное жаркое... — закатил глаза, облизнулся, пустив при этом слюнку.
    — Выполнили наши предписания? — спросила, пренебрегши ответом.
    Удар под дых — согнулся.
    — Конечно же выполнили сполна, — загундосил жалобно. — Как тут не выполнить?
    — Ну, хозяин, ведите, показывайте!
    — Сей момент!.. — замельтешился, дал какое-то распоряжение своим подчиненным, затем ловким движением выхватил у Лыкова из рук сумку Орловой.
    — Валентин Тимофеевич, вы, голуба, пошли бы к палаткам, отведали бы свежей ушицы, а?.. Пожалуйста!.. — глянул собачьими глазами.
    — Нельзя, Иван Ильич. Я несу персональную ответственность за Любовь Васильевну.
    — Так вы кто: пилот или телохранитель?
    — И то и другое... — шутил, конечно.
    Парамонов искоса сжег его не самым добрым взглядом, но, встретив обращенное к нему лицо гостьи, незамедлительно расползся в широченной, не умещающейся на физиономии улыбке, подцепил под локоток, приникнув и в то же время как бы не приникнув (помнил-таки конфуз), мягонько покатился рядом.
    С неожиданным проворством Парамонов взбежал на верхнюю площадку промприбора. Задрожав и затрепетав всеми железными внутренностями, тот затих.
    С тем же неподражаемым проворством спустившийся вниз Парамонов пояснил:
    — Пусть перекурят, а то не дадут толком поговорить, — и, с неизменным почтением приняв под локоток, повлек уважаемую к... тому, что называется котлованом.
    Закавыка — в Лыкове. Не он бы — Парамонов перестал бы уважать себя, если бы не охмурил подобную телку.
    — Вот какой котлован мы вырыли по вашим указаниям! — с гордым видом исполнительного служаки широко повел рукой. — Грязную воду мы накапливаем здесь.
    Не зря он опасался Лыкова! Нет, не внял он слезной мольбе, с какой посмотрел на него Иван Ильич. «Что за гад! Удавить такого мало!»
    — А где она, грязная вода?
    — А вы не вмешивайтесь в чужие разговоры! — отвернулся от подковырщика. — Любовь Васильевна, вы его, пожалуйста, не слушайте. Отработанная водичка отстоится тут. Сейчас мы не успели устранить крохотный дефектен.
    — Эх, Ваня, Ваня, друг ситный, — опять встрял. — Побойся хоть бога!
    — Не знаю, товарищ, кто Вы, — «Вы» подчеркнул, не принимая и даже отвергая всякие панибратские отношения, — а я атеист,— огрызнулся злобно.
    — То-то и видно! — не удержался летчик неизвестного вероисповедания от очередной шпильки.
    — В общем, так и запишем: котлована под отстой отработанных вод не имеется.
    — Как это «не имеется»?.. Вы же, уважаемая, видите, вот он, котлован!
    Несмотря на поскуливание Парамонова, обливающегося липким потом, труба была запломбирована.
    — Показывайте дальше!
    Во втором котловане черной воды было, казалось, вполне достаточно.
    Парамонов возликовал:
    — Видите?!
    Ох, рано он возвестил утро петушиным криком.
    — И тут пломбу? Вон же сколько!.. — Глухой стон потряс все его существо.
    — Да, и тут! Я выполняю прямое распоряжение председателя райисполкома! — С гордостью отвечала непреклонная Орлова, дописывая протокол.
    — Вот наказание... Но это уже черный навет, вопреки очевидному факту... — безропотно вывел подпись-закорючку.
    Удивил ли тем Любовь Васильевну? Если и да — отчасти. В сравнении с хамом-красавцем. По прошествии некоторого времени, не могла не признать и второго.
    Между тем Иван Ильич раскатился ртутью.
    — А теперь, дорогие гости, окажите честь нашему стану! К окончанию легкой трапезы котлованы, как говорится, будут в полном ажуре. И тогда мы все с облегчением скинем эти чертовы пломбы. Не так ли?
    Поймав благосклонный взор Любови Васильевны, у которой как раз разыгрался на воздухе аппетит, к ней и прилип.
    — Пожалуйста, не обижайте, — подкатился мелким колобком.— Такой рыбы вы, наверное, в жизни не пробовали. Ам! Прямо объеденье — не рыба! — Мастер соблазнять. Змей опытный.
    Было отчего заколебаться.
    Парамонов облизывался, урчал.
    Лыков не вмешивался. Стоял молча. Но это-то молчание и решило дело.
    — Нет, не стоит. Спасибо за приглашение, товарищ Парамонов. — Голос потеплел. — Нам пора! — повернулась к Лыкову.
    — Да, пора, — подтвердил тот.
    — Ка-ак?! — Разочарованный в лучших ожиданиях, Парамонов даже подскочил будто и, кажется, на неуловимую долю секунды завис в воздухе. — Вы уходите? А как мы? Работа?
    — Таково распоряжение.
    — Чье?
    — Я же говорила!
    — А-а... — Как бы проснувшись, вспомнил. — Он нами не волен командовать. Мы подчиняемся только комбинату. Вы говорили Зорину, что приостанавливаете нашу работу?.. У нас же водоемы готовы!
    — Я лишь выполняю распоряжение.
    — А как мы? Что будем делать? — Заверещал: — Прикажете сидеть сложа руки?! — То и дело забегал вперед, крутился под ногами.
    Опять этот Лыков!
    — Иван Ильич, нам некогда. Побыстрей заполняйте документы на сдачу металла.
    Тут уж Парамонов окрысился:
    — А это не ваша забота! Ишь, ему некогда! А мы что, должны лежать кверху брюхом и поплевывать в небушко? — Забежал сбоку и снова заверещал: — Валентин Тимофеич, вы же знаете меня сто лет. Дайте нам час. Всего лишь один-единственный часик! Подождите часок, а?..
    — Нельзя.
    Что случилось? Куда вдруг девался масленый, густо осыпанный сахарной пудрой колобок?
    — Вы кто: советские люди или нет? — Личико сначала вдруг скукожилось, изморщилось, потом разбухло — от прилива темной крови; острые лезвия сверкнули из остервенившихся, освирепевших глазок Парамонова. — Вы никогда не слыхали, что золото увеличивает оборонную мощь нашей Родины, нет?.. — Забрызгал слюной. — Значит, вы не хотите, чтобы Советский Союз одерживал верх над врагами?! — Натиск был ошеломительный. — Не хотите? Так и скажите! — уставился пронизывающе на Любовь Васильевну.
    Не на ту напал.
    — Прекращайте свою демагогию! — презрительно фыркнула Любовь Васильевна, смерив уничижительным взглядом Парамонова. Правильно сделала, что не поддалась искусу лицемера: отвергла трапезу. Пусть еще сильнее засосало под ложечкой — испытываемое удовлетворение от собственной стойкости было ни с чем не сравнимо.
     Что-о?.. — Не сразу сообразил, что ему нужно прекращать. Запыхтел, захлебнувшись гневом.
    — И кончайте валять ваньку!
    Иван Ильич онемел.
    Уже когда Любовь Васильевна забралась в вертолет, он встрепенулся, ожил:
    — Вы ответите!.. Ответите-е-е!
    Вопль его снесло ветром, и Орлова ничего не услышала. Тем более что Парамонов тоже перестал для нее существовать.
*
    Так просто не скажешь: получился ли у Сахаи разговор с Зориным или бесполезно потратила время? Нет, не скажешь...
    То, что Михаил Яковлевич со снисходительной улыбкой: «Помилуйте! Какая может идти речь о промышленной добыче на Джэнкире?» — отрицал очевидный факт. Другого не ждала.
    Самое главное произошло, когда уже было поднялась, собралась уходить несолоно хлебавши.
    — Посидели бы немного со стариком, Сахая Захаровна, — вдруг проговорил Зорин.
    Так он это сказал — не откажешься.
    — Устал я... — Опустил сивую голову. Он не жаловался.
    И она понимала это. Не сочувствия добивался от нее. Да и нуждался ли в нем? Тогда зачем?..
    — Если можете, ответьте на один вопрос...
    — Да, да, пожалуйста, — почему-то встревожилась и потому, наверное, заторопилась словами. — Если только смогу...
    — Кем вы меня считаете?
    — Я?..
    — Да, да, лично вы!
    — Ну-у... — покраснела, растерявшись. Такого вопроса, еще и напрямик, никак не ожидала.
    Зорин, — печально усмехнувшись:
    — Ясно.
    — Нет-нет, — яростно запротестовала, — ничего не ясно. Вы — замечательный директор, Михаил Яковлевич! Вы!.. — задохнулась.
    — Еще яснее!
    Сахая окончательно смешалась.
    — Я вот о чем теперь думаю, по ночам, конечно: видит ли кто во мне человека?.. А может, и видеть-то нечего: был когда-то, да весь вышел... Что же остается? Ди-рек-тор...
    Она потерянно молчала. Вмешаться, даже робким сочувственным вздохом, было нельзя.
    — А что, по-вашему, есть человек? — И тоже вопрос громом с ясного неба.
    Господи! Откуда ей знать?
    Зорин и не ждал ответа.
    — Странно, правда, что никто, никакие академики и профессора, не смогли ответить на этот вопрос? Странно-о... — повторил задумчиво, тут же и возразил себе: — А может, в невозможности ответа и заключается величайшая мудрость бытия, а?
    Кто мог ему ответить?
    — Не знаю, но всегда безошибочно угадываем: кто — человек, а кто... Да-а... Как это?.. — И тут же о другом. — Всегда оставаться человеком,— пожалуй, непозволительная роскошь. Иные забыли и... живут себе припеваючи. Хотя, кажется, вру. Боятся они. Ох, боятся! Знаете, — поглядел на Сахаю, — в чем выражается страх подобных... не знаю, как их назвать? — теперь, несомненно, ждал ответа.
    Прошелестела, виноватясь:
    — Не знаю...
    — Да веселые они очень — до безумия! От страха и куролесят: мол, живем один раз, а там... — вдруг засмеялся как-то рассыпчато; оборвал себя — помрачнел, заугрюмился.
    «А чего вы боитесь, Михаил Яковлевич?» — завертелось на кончике языка. Не спросила бы ни за что.
    Зорин, будто угадав:
    — Чего я боюсь?..
    Она опустила глаза. Возразить тоже не посмела.
    — Я не то. Со мной — хуже. Я вот позволяю себе судить, хотя, может быть, меньше всех имею на это право. Невольно думаю: зачем я это делаю? Истинно: не суди других... Ведь если другие начнут судить меня — о-о!.. А я хочу, чтобы судили! Понимаете?
    Не о том спрашивал, что «понимает» вроде бы каждый; о том, что Сахая только смутно ощущала, и то благодаря его вопросу, но понять это ей было еще рано, — и она не кивнула в знак согласия, как и не призналась: не понимаю.
    Похоже, он ждал именно такой реакции — посмотрел на нее с благодарностью.
    — Поверьте мне, Сахая Захаровна, я не играю с вами...
    И хотя на этот раз он вовсе не ждал ответа, она безотчетно вымолвила:
    — Я знаю.
    Расслышал ли он?
    — Да, Сахая Захаровна, я хочу суда над собой. Только чтобы по-человечески. По совести.
    Она шевельнулась.
    Он понял ее, видимо, по-своему, потому что, болезненно перекривив лицо, сказал:
    — Нет, вы не так поняли.
    Не стала возражать, хотя ни о чем в тот момент и не думала просто слушала.
    Зорин, стерев с лица боль:
    — К чему я это? Говорят, нет выше собственного суда над самим собой. Это, пожалуй, верно. Помните?
                                          Сохраню ль к судьбе презренье?
                                          Понесу ль навстречу ей
                                          Непреклонность и терпенье
                                          Гордой юности моей?
    Не удивляйтесь, что старик ударился в стишки. Это не стишки — Александр Сергеич! У него, поверьте, все есть. Он все знал. А погиб от руки хлыща. Это как понять?.. Так что я хотел вам сказать?.. — задумался. — Ну да. Это ведь громадное дело, может, и единственное счастье, чтобы человек не боялся представить себя на суд народа! Только он должен быть уверен, что поймут его правильно — не осмеют и не оклевещут... А остального чего ж бояться? — он опять болезненно покривился. — Так-то бояться нечего, особенно после того, что видел. Но это другой страх, не дай бог вам узнать его! — Зорин тяжело поднялся.
    Сахая тоже встала.
    Так они молча стояли некоторое время.
    — Знаете, Сахая Захаровна, почему я именно вас спросил?
    Посмотрела на него непонимающе.
    — Душа у вас чистая, и лицо лучезарное — человек, он ведь сразу виден.
    Она опять смутилась.
    — Устал я... — не с того ли и начал? — На покой пора, да и подумать без суеты о многом надобно, себя вспомнить... человека, а то получается, как бы и не жил, — вот ведь какая история-то.
    Сахая порывалась сказать что-то хорошее этому человеку. Очень хорошее. Но что именно, — не знала. И ком застрял в горле.
    — А напоследок хочу признаться вам: сам удивлен, откуда и слова-то такие нашлись? Об этом ведь с другими не больно поговоришь... Так что спасибо вам, что имели терпение выслушать старика, — слегка как будто поклонился ей.
    Сахая отвернулась.
    Уже в двери ее остановил хриповатый, глухой голос Михаила Яковлевича:
    — Сахая Захаровна!
    Она оборотилась к Зорину.
    — Вы, наверно, в курсе, что днями состоится исполком райсовета?
    Кивнула.
    — Так вот приходите, прошу вас. Я, — усмехнулся, — должен буду там ораторствовать...
*
    — Врет он все!
    Слова Платона о Зорине покоробили.
    Заметив это, Лось опустил плечи, но не извинился, как сделал бы раньше.
    Сахае ли не знать, в чем дело.
    Для Платона дело было еще и в другом: перед самым приходом Сахаи он вспомнил Дархана, прощание с ним. Лицо старика сморщилось, стало маленьким — с детский кулачок. Тогда, слушая его, Лось невольно накрыл морщинистую ручонку-лапку своей огромной ладонью, как бы сказав этим жестом, что тот всегда и во всем может положиться на него. Что же, выходит, обманул? Так наверняка может подумать Дархан. И он будет прав. Лось испытывал перед ним жгучий стыд. Вот чем в решающей мере и объяснялась его резкость.
    Собственно, вопрос, на какой ей нужен прямой, без каких-либо уверток и экивоков ответ, один-единственный: знает ли обо всем этом Мэндэ?
    Безоговорочно же поверит она одному человеку — Платону. Затем и пришла — за правдой.
    — Знает ли Мэндэ?
    Вырвала глухое признание:
    — Знает.
    Рада ли, что постаралась изо всех сил? Хотела истины — вот она, получай!
    — Что же делать? — Не вопрос, стон.
    Платон понял и не отвечал. Да и что бы сказать по совести? Само собой сказалось:
    — Устал я... Знала бы ты, Сахая, как я устал!
    Изумленно подняла мокрые очи на Лося: да что это, сговорились все, что ли? Именно это и именно так говорил ей Зорин.
    Лось понял по-своему.
    — Надо, как говорится, менять профессию, — и широко улыбнулся.— Впрочем, что мне менять? Как подумаю, что снова вернусь к детям, — на душе праздник, цветение, птички чирикают — ну и все прочее, — обернул печаль в шутейное балагурство.
    — Ты что, Платон? Не шути так, пожалуйста!
    — Я и не шучу. — А улыбка все еще не истаяла, жила на его лице.
    — Из-за ссоры с Мэндэ?
    — Из-за конфликта о путях развития человечества и... отчасти с Мэндэ.
    — Брось шутить!
    — Говорю же, не шучу.
    — Тогда брось мудрить! Объясни, пожалуйста, на доступном простому человеку языке.
    — Не знаю, смогу ли гш попробую. Но если что-нибудь в моей доморощенной философии тебя покоробит, покажется грубым или резким, пожалуйста, не торопись меня опровергать. Потом вряд ли у меня получится просто. Может, и все-то наши беды оттого, что многое мы упростили до примитива. Вот и доехали до... воровства. Если не хуже.
    — То есть?
    — Что «то есть»? — Лось не понял.
    — Что упростили?
    — Человека, Сахая! Че-ло-ве-ка...
    — Но это невозможно!
    — Еще как возможно. Внушай ему с младых ногтей, что он, например, царь природы, почему же не поверить в этакое-то? Лестно же! А коли царь, не он, а она пускай ждет милостей!.. Но, как видим, напрасно: ради кое-чего мы и матушку родную не пожалеем... Во имя великой цели — тем более. Тут любая цена — не цена. А до этого дошло-доехало. Кого жалеть? Дархана, что ли? Да кто он такой, чтобы спрашивать: можно ли, простите, разрушить ваш дом? Здесь, видите ли, золото, а вы толчетесь под ногами. Так что, будьте любезны, выметайтесь отсюда, пока мы слегка пошуруем! И ни возражать, ни плакать не смей: не на волчий мороз выгоняем — жилье с газом получи! Это ли не сказочное счастье для бедолаги, весь свой век скоротавшего у печурки, а? Не понимает — тем хуже для него.
    — Извини, но ты, Платон, утрируешь! Может, мне не меньше твоего жалко старика Дархана, но...
    — Вот, вот: «но». Оно меня больше не спасает. И самое обидное: чувствую, не умею доказать и не могу защитить то, что считаю правдой, от...
    Сахая договорила:
    — ...Мэндэ?
    — Если хочешь, в том числе и от него. Только не в нем корень зла!
    — А в чем, Платон?
    — Если бы знать, что превращает нас в цивилизованных дикарей, охваченных безумным весельем самоубийц?.. Говорил же: не в силах я этого объяснить, сам в тумане... Не так мы живем, Сахая, не так! Тошно мне, не могу себя уважать: ощущаю вину перед всеми и перед Мэндэ, как будто не делаю чего-то главного, что обязан делать. Ты понимаешь?
    — Не знаю, Платон, понимаю ли? И у меня такое же смутное чувство и даже страх. Я очень боюсь за Мэндэ: он слишком возбужден в последние дни. Прошу тебя, Платон, как друга, будь с ним, пожалуйста, подобрее! Обещаешь?
    Он ничего не ответил.
    Она не настаивала.
*
    Далеко ли, близко ли находился Мэндэ, Сахая постоянно ощущала себя рядом с ним. А сегодня он как-то отдалился. И горькое чувство одиночества стало исподволь наполнять все ее существо.
    Даже в постели Сахая никак не могла согреться, потому что то был неуютный холод, поселившийся где-то внутри. Ее как будто познабливало.
    «Мэндэ... Мэндэ... Мэндэчэн... Чэн... — Прислушиваясь к себе, прошептала родное имя.— Почему ты отдаляешься от меня, Мэндэчэн? Не надо, не надо... Мы должны быть всегда вместе — до последнего вздоха. Так ведь, Чэн? Ведь и ты думаешь так же, да?»
    Мэндэ почему-то молчал.
    «Никогда не думала, что к несчастью Джэнкира ты можешь иметь какое-то отношение. Потому и совершенно не поверила старику Дархану. А оно вон как... Оказалось, все правда. Как ты мог дать согласие, Мэндэ? Конечно, я понимаю непреложность выполнения плана, но... ведь добрые дела не творятся с помощью зла. Может быть, тебе просто заморочили голову, подстроили ловушку? Но ты же не наивное дитя, а первый секретарь! У тебя каждое слово должно быть заранее взвешено... Ты ведь ошибся, Мэндэ?»
    И снова в ответ молчание. А может, просто не расслышала?
    «Конечно, ты ошибся. Но ведь ошибку можно исправить, и ты сделаешь это, правда? И я буду рада, что хоть чуть-чуть помогу тебе в этом. Ты мне будешь благодарен, Мэндэ?
    Долго ты задерживаешься, Чэн... Тебя ждали сегодня днем. Понимаю, вполне понимаю, что в дороге могут случиться всякие неожиданности. Да ты и сам рвешься к своей Сахае. Жду тебя не только я — тебя с нетерпением ждет Джэнкир! Верю, первое распоряжение, какое ты сделаешь завтра утром, спасет его — твое же родное гнездо. Я верю в это, Чэ-эн, появись же скорей!.. Я не засну! Как только услышу твои шаги, вскочу и распахну двери! Я жду и дождусь...» — Убаюканная собственными мыслями, Сахая незаметно для себя закрыла глаза и забылась.
    — Ой!.. — мгновенно проснулась, испуганная чем-то и с широко распахнутыми глазами приподнялась было и задохнулась: что-то нестерпимо жаркое опалило полускрывшиеся губы. — О Мэндэ!.. Как я заждалась!.. Никогда я тебя так не ждала... Чэ-эн!..
    — Сахаюшка, я тоже... Соскучился по тебе страшно...
    Жена есть жена, опомнилась первая.
    — Ну, погоди, Мэндэ! — ероша скрипящие от пыли волосы мужа, взмолилась Сахая. — Умывайся, дорогой мой, а я тем временем накрою на стол... О-о! — залилась веселым смехом и совсем проснулась. — Не угадаешь, чем я тебя угощу, — язык проглотишь!..
    Сахая резала рыбный пирог, который испекла к приезду Мэндэ, когда вдруг почувствовала, что под ногами исчезла точка опоры, и...
    — Ой, Мэндэ!..
    — Сахаюшка, соскучился — страсть!..
    — Ой, Мэндэ, осторожно!.. Стол опрокинешь...
    — Пусть опрокидывается!
    Ловя губами ее губы, Мэндэ кружил сомлевшую Сахаю по комнате; и все кружилось вместе с ними; висящая над голой сопкой луна — тоже.
    Наконец, запыхавшись и сам, бережно усадил Сахаю на стул.
    — Ну, рассказывай, как съездила? Слыхал, добралась даже до Джэнкира! Что тебя туда потянуло?
    — Надо же мне посмотреть твои родные места, полюбоваться землей, где рос и мужал мой суженый! — то ли шутка, то ли куда как всерьез.
    Кэремясов поймал руку Сахаи, прижал к губам.
    — Не ты ли, любезный муж, обещал первым делом показать жене красоту несказанную? А поскольку тебе все некогда, пришлось самой проявить инициативу! — И рассмеялась, счастливая. — Привезла тебе целый воз приветствий: от старика Дархана, от старухи Намылги, от Чаары... ах, ты не знаешь, кто такая, — твоя племянница! От родственников на Аартыке.
    — Ну, аартыкских-то я вижу довольно часто. Как там живут-поживают милые старички? Не похварывают, часом?
    — Пока, как говорится, бог миловал, но...
    — Что «но»? — встревожился.
    — После. Ты сначала поешь.
    — Что-нибудь случилось? — смотрел на нее с тревогой.
    — Пока не отведаешь пирога, не скажу, — закапризничала Сахая, приняв обиженный вид. — Для кого это старалась твоя любимая женушка?
    Поковырялся вилкой.
    — Нет, не так!
    — Ну, вкуснятина!
    Пирог и правда удался на славу.
    — Теперь говори, что «но»!
    Сахая меж тем вернулась из другой комнаты.
    — Вот.
    — Что «вот»?
    — Моя статья.
    — Ах, статья... Статью — как-нибудь потом, завтра, например. Я тебя спрашиваю про стариков.
    — Прочти, узнаешь.
    Мэндэ взглянул на заголовок, потом — на Сахаю; зевнул с беззаботным видом, улыбнулся:
    — Ночь давно на дворе. С этим успеется и после. Ладно, Сахаюшка?
    Она подвинула мужу отложенные страницы.
    — Читай!
    — Заинька, верю, коль спорхнуло с твоего перышка, — значит, более чем дельное, — прижав ладонь к груди, сделал легкий поклон.— Но, сама видишь, уже начало второго ночи. Как уехал отсюда, путем не высыпался. Пожалей!
    — Жалею. Но читать — все равно читай. Я прошу.
    Вздохнув, взял снова статью и бегло пробежал глазами.
    — Ты вчитайся внимательно.
    Мэндэ осторожно положил статью на стол, накрыл сверху ладонью.
    — Я знал и не читая, радость моя. Что происходит на Джэнкире, знаю.
    Сахая привстала:
    — Знаешь?
    — Какой же я был бы «хозяин» района, извини, моя прелесть? — усмехнулся.
   Опустилась на место без сил.
    — И никаких мер не принимаешь?
    То, что всегда спокойная и ласковая Сахая вскрикнула так пронзительно, не могло не поразить Мэндэ. Что это с нею? Неужели оттого, что она увидела на Джэнкире какой-нибудь десяток дохлых рыбешек? Право, некоторые и к человеческой смерти отнеслись бы гораздо равнодушней.
    — Что с тобой, Сахаюшка?
    Она смотрела на него испуганно расширившимися глазами, но, кажется, не видела.
    Будь на ее месте, скажем, старик Дархан, весь свой век проковырявшийся на Джэнкире, влюбленный там в каждое дерево, сроднившийся с каждой зверушкою, — можно было бы понять старого... Наверное, это он, дремучий черт, прожужжал ей все уши, наплел-нагородил всякие страсти-мордасти; а она, бедняжечка, с ее доверчивой и легко ранимой душой, приняла россказни старика чересчур уж близко к сердчишку.
    — Какие меры? — все еще продолжая улыбаться, с настороженностью посмотрел на нее Мэндэ.
    — Какие меры, спрашиваешь? Надо немедленно запретить промывку золота на Джэнкире!
    — Золото, мое золотко, моют не только на Джэнкире, но и во многих других местах. Что же, все и закрыть?
    — Речь у нас идет только про Джэнкир!
    — А почему, позволь, именно на Джэнкир мы должны наложить вето? — попытался еще шутить.
    — Там грубо нарушают закон об охране природы. Это первое. Второе — и самое главное: Джэнкир еще не передан в ведение комбината. Добыча золота ведется там незаконно.
    «Это уже слова не старика Дархана, а кого-то другого. Лось?» — подумал Мэндэ.
    — Успокойся, Сахаюшка! Это такое дело, что нам его сегодня здесь не решить.
    — Ну, так завтра и реши в своем райкоме: дай распоряжение прекратить беззаконие.
    — Ты уже распоряжаешься и моими райкомовскими делами?
    — Я не распоряжаюсь, а советую.
    — Советы дают не в такой форме.
    — Извини, если не сумела как следует. Послушай, Мэндэ...
    Я желаю тебе добра!
    — Сахаюшка, даже и по этому видно, что ты, моя лапушка, не разбираешься в настоящей сути вещей. Разве райком партии определяет, где и когда, в русле какой речки вести добычу металла? Это дело не райкома, а комбината. — Он встал, обогнул стол, обнял жену сзади за плечи, ткнулся расстроенным лицом в густые теплые волосы. — Милая, прошу тебя, не вмешивайся не в свое дело. Добыча золота — компетенция промышленного отдела, а ты ведь работаешь в отделе писем. Вот и занимайся своими письмами. Договорились.
    Сахая сняла с плеч тяжелые руки мужа, встала, глядя прямо ему в глаза:
    — Мэндэ, ты почему говоришь со мной в подобном тоне?
    Опешил.
    — В каком?
    — Как с малым ребенком!
    — Что ты, Сахая! Тебе показалось.
    — Не обольщайся, что я не знаю, почему ты позволяешь вести на Джэнкире незаконную добычу!
    «Это уж точно слова Лося. Его выражение, его...»
    — Я тебе объяснял: где добывать золото, решает комбинат!
    — Не ври!
    Что? Наверное, ослышался. Но взглянув на Сахаю, увидел испуганные мятущиеся зрачки.
    Испугавшись, она уже не могла остановиться. Не поверила бы, что может сказать такое Мэндэ.
    — Как ты можешь так беззастенчиво врать мне прямо в лицо?.. Знаю и то, что ты наговорил в Аартыке!
    Что мрачен? Хмурым Мэндэ бывал и прежде. Приглядись внимательно, — не узнала бы Кэремясова: перед ней был другой, совсем незнакомый человек.
    — Если знаешь, так это даже лучше... — проговорил этот чужой человек жестко и, устало поднявшись, вышел.
    «Все, что говорили о нем, оказалось правдой... оказалось правдой...» — Проводила его полными обиды и горечи глазами и, сдерживаясь, чтобы не разрыдаться, упала лицом на стол; губы шептали сами:
    — Какой ты, оказывается, ледяносердый...— и, уже не в силах сдерживаться больше, разрыдалась.
*
    Выходит, тогда, прощаясь и гладя Сахаю по плечу, Дархан жалел ее.
                                                                          Глава 25
    — Звонит Зорин. С утра уже третий раз! — Нина Павловна встретила Кэремясова с телефонной трубкой в руке.
    Торопливо прошагав в кабинет, стащив на ходу плащ, кинул его на стол, схватил трубку.
    — Доброе утро, Михаил Яковлевич!
    — Утро как раз и не доброе... — Прокуренный хриплый голос Зорина был необычайно мрачен. — Только что говорил с Джэнкиром. Вчера у них побывала Орлова...
    — Кто это еще такая?
    — Заведующая гидрохимической лабораторией.
    — Она же до сих пор вела себя смирно. Какая нелегкая понесла ее к черту на рога?
    — По распоряжению Платона Остаповича. — Зорин выдержал не слишком долгую паузу. — Эта, простите за выражение, клуша (в иных случаях Михаил Яковлевич употреблял словечки похлеще и прощения не просил) запломбировала все промприборы. Несмотря даже на то, что у Парамонова на Туруялахе котлован под выработанную воду имелся; вопреки тому, что он слезно молил ее чуть подождать, покамест они там кое-что подправят. «Я подневольна, работу вашу должна все равно приостановить, потому что вы ведете добычу незаконно, — таково прямое распоряжение товарища Лося». Так, простите (не понятно, за что попросил прощения), и заявила.
    — И что?
    — Что они могут сделать? Сорвешь пломбу — придется еще отвечать перед судом. Наши на Туруялахе сидят, загорают. А вот на Харгах Чиладзе пломбы сорвал к чертовой матери (На сей раз забыл извиниться или, может, не счел нужным) и продолжает по-прежнему работать. Я, конечно, попросил его поставить пломбу на место, быстренько соорудить котлован.
    — Так что; никто не работает?
    — Деться нашим некуда... Вот положеньице...
    Сказать, что звонок Зорина не огорошил Кэремясова, — пожалуй, было бы неправдой. Более того — оглоушил. Но... только в первый момент. Тут же мозг его лихорадочно заработал; и чувства, которым он не хотел давать воли, вздыбились. «Что ж, если кто-то (у этого «кого-то» было вполне определенное имя) задумал вставлять ему палки в колеса... Что ж...»
    — Не паникуйте, Михаил Яковлевич!
    — Я не паникую. Но, извините, Мэндэ Семенович, и радоваться не вижу причины. — Голос, однако, зазвучал подобрее.
    — Итоги декады готовы?
    — Только что принесли. Как раз хотел идти с ними к вам...
    — Ну как? — Теперь волнение пришлось сдерживать Кэремясову.
    — Хорошо. Даже не просто хорошо, а можно сказать, очень! — радостно зарокотал Зорин. — Джэнкир оказался поистине фантастически богатым месторождением. Просто поразительно! График ведем со значительным опережением. Если бы еще месячишко поработать в таком темпе, могли бы за милую душу и годовой рубеж перешагнуть. А тут, — надо же... — Наверное, произнеся последние слова, махнул тяжелой рукою; и хмурь заслонила его просветленное было лицо.
    Кэремясова же точно подбросило тугою пружиною; туча сошла с засиявшего улыбкой лица.
    — И вы, Михаил Яковлевич, еще говорите, что радоваться нечему?! Чего же вам еще нужно? Чего, я спрашиваю! Поздравляю, дорогой мой товарищ Зорин! Слышите: по-здрав-ля-ю! Ото всей души!
    Почему-то Зорин медлил с ответом.
    «Пуганая ворона куста боится», — извинил молчание Кэремясов. Вынырнула и другая пословица: «Обжегшись на молоке...» — ну, и так далее.
    — Что молчите, Михаил Яковлевич?
    — Не рано ли обмениваться поздравлениями, Мэндэ Семенович? — потухшим, как его папироса, голосом отвечал Зорин. — На Джэнкире-то прекратили добычу.
    Кэремясов плотнее уселся в кресло, решительно хлопнул ладонью по столу:
    — Сейчас же возобновят! Отыщите срочно эту Орлову. И немедленно — вертолетом! — перебросьте ее в Джэнкир. Пусть снимет свои пломбы. И объясните ей по-вра-зу-ми-тель-ней: она должна следить за состоянием водоемов — и только! Как идет добыча золота: законно или... — не слишком чуткое ухо и не уловило бы короткой заминки, — иначе, это, простите и вы меня, — не ее... дело, не ее функция! Хорошо?
    — Объясню, — прохрипел Зорин.
    — И еще, — продолжал Кэремясов, — передайте по рации своим на Джэнкире: пусть котлованы соорудят, и как можно быстрей, но не отвлекаясь от основной работы. Как считаете, дело возможное?
    — Справятся.
    Кэремясов, заканчивая беседу:
    — Что значит для нас Джэнкир, вы, Михаил Яковлевич, понимаете лучше меня. Добыча золота там не должна прекращаться ни на день, ни на час...
*
    — Любовь Васильевна? Здравствуйте! — Зорин встретил гостью у самых дверей, бережно принял под локоток, подвел к креслу, усадил, расточая при этом не бог весть какие оригинальные, но весьма приятные для всякого женского слуха комплименты. — Вы все цветете!.. Все молодеете!.. Глядя на вас, и сам чувствуешь себя еще... — мечтательно зажмурился, тут же и печальная усмешка появилась на его мужественном, обветренном лице. — Эх, да что там и говорить?
    — Что вы, что вы! — заквохтала, слегка смутившись и порозовев, Любовь Васильевна. — Прошли наши годы... Сном промелькнули.
    — Ваши — нет! — убежденно заверил Зорин как факт, не подлежащий сомнению.
    Так и поворковали минуту-другую. А что, разве жалко сделать человеку приятное? Не так-то и много в жизни радостей...
    Не на такой приветливый, даже ласковый прием рассчитывала Любовь Васильевна — ожидала если не гневного возмущения, то к горьким упрекам и сетованиям приготовилась во всеоружии.
    «Ах ты, телка безрогая! — с нежностью глядел Михаил Яковлевич на растаявшую в улыбке гостьюшку. — В бабки уже готовится, а как была тюхой, так и осталась. Сидела б себе тихо, не рыпалась».
    — Любовь Васильевна, вы, по слухам, вчера побывали на Джэнкире? — Продумывая предстоящий разговор, сначала Зорин хотел начать его издалека, с подлетом, так сказать, но потом решил, что не стоит ходить вокруг да около, а лучше сразу взять быка за рога, да и времени на всякие антимонии в обрез, потому и спросил напрямик.
    — Да, была.
     Откуда получили сигнал, если, конечно, не военная тайна? — смеясь, спросил Зорин и достал папиросы. — Не возражаете, если закурю? — Закурил, получив благосклонное разрешение. — Мы вот за всеми одновременно уследить просто не успеваем. Великое будет вам спасибо, коль вы и впредь поможете нам устранять подобные нарушения.
        Что мы?.. Нам подсказал сам Платон Остапович! — простодушно улыбнулась Орлова. Довольная и тем, что не поддалась искушению присвоить себе чужую славу.
    — Ну и Платон Остапович! — неискренне изумился Зорин, чего собеседница не заметила. — Он что, обладает волшебным блюдечком, которое ему все показывает? Не знал, не знал, — хохотнул от удовольствия. Знать-то знал, но теперь еще лучше знает.
    — Может, и обладает, — поддержала шутливый тон Любовь Васильевна не без гордости.
    — Вы не расскажете поподробнее, чего там безобразничают наши... э-э... герои? Сделайте, пожалуйста, такое одолжение, — приготовился ловить каждое слово с видом крайне заинтересованного человека.
    Почему же не рассказать? Да и скрывать нечего. Орлова в охотку, не без юморка, каковой, оказывается, был-таки ей присущ, поделилась своими незабываемыми впечатлениями от посещения, как не преминула изящно выразиться, таежных робинзонов; между прочим, посетовала на некорректное поведение бригадира Чиладзе.
    — Ну, этого грубияна я лично строго приструню! — искренне (это Любовь Васильевна отметила с благодарностью) возмутился Зорин; успокоившись, вернул беседу в прежнее русло. — И Чиладзе, и Парамонову мы дали распоряжение по рации незамедлительно соорудить соответствующие требованиям котлованы под грязную воду. Пусть попробуют не выполнить! — грозно нахмурился было, но, что-то как будто вспомнив, отложил гнев до следующего раза. — Кстати, у Парамонова котлован был готов и вчера. Говорят, несмотря на это, вы прервали их работу и даже, извините, сказали, что работать больше они вовсе не будут. Неужели правда?
    Тон, каким был задан вопрос, ничуть не насторожил бесхитростную душу. Ответствовала беспечно, по-прежнему, тут может быть подвох?
    — Так распорядился Платон Остапович. «Участок комбинату еще не передан», — объяснил он.
    Не склероз ли вдруг поразил Зорина? Будто пытаясь вспомнить, заскреб в затылке:
    — Скажите, Любовь Васильевна, как точно прозывается ваша лаборатория?
    Она посмотрела на него со скрытым сочувствием: вчера еще, разговаривая по телефону, правильно называл их организацию, а тут забыл.
    — Гидрохимическая лаборатория.
    — Вот-вот, именно: «гидро»! — Зорин по-детски обрадовался. — Что это значит? Значит лаборатория по исследованию химического состава воды. Так? Так! А как называется ваше Управление в Якутске?
    Моргая глазами и волнуясь, отвечала как на экзамене:
    — «Ленское бассейновое управление по охране и рациональному использованию водных ресурсов».
    — Так, — таким голосом довольный учитель мог бы сказать: «Молодец, Орлова, молодец! Отлично подготовилась!» Зорин, разумеется, сказал другое: — Если я правильно расслышал, «по охране и использованию водных ресурсов»?
    — «По рациональному использованию», — осмелившись поправить экзаменатора, робко пискнула экзаменуемая.
    — Понял, понял: «по охране и рациональному использованию». Таким образом, уважаемая Любовь Васильевна, ваша функция относится только к воде, — особо подчеркнул «к воде». — А к остальному вы касательства не имеете. Был передан участок или не был передан — не ваша компетенция, извините меня великодушно.
    — Но личное распоряжение председателя райисполкома... — попробовала сопротивляться, чувствуя между тем, что засыпается; что экзаменатор, показавшийся вначале таким «душкой», с дьявольским наслаждением намеренно топит ее, доверчивую дурынду.
    — Независимо ни от чьего распоряжения. У каждого работника — свой строго очерченный круг обязанностей, и каждый должен исполнять свое дело. Ваши пломбы должны предохранять воду от вредных примесей, и только. А вы взяли и приостановили добычу золота, дело государственной важности. Не так ли?
    — Так...
    — А-я-ай... — то ли пожурил (и значит, можно ждать снисхождения), то ли застонал от пронзительного бессилия (тогда никакого тебе прощения).
    Точно непроглядный мрак прорезала молния. Поняла! Поняв же, прозрела: правда, ее компетенция лишь вода. Передали или нет участок — откуда ей знать? Если бы даже и знала, — не ее печаль. Но начальник управления?.. Он ведь так и сказал: «Исполняйте распоряжение председателя райисполкома!» Так ли? Может, она ослышалась...
    — Превышение власти у нас строго карается, милая Любовь Васильевна. Особая статья об этом имеется даже в Уголовном кодексе, — монотонно говорил Зорин, не играя голосом, с видом старшего, умудренного суровым житейским опытом. — Вы должны были вчера на месте проследить, чтобы котлован был вырыт; затем, голубушка, снять свою пломбу. И промприборы сразу же и заработали бы. А сейчас они почти сутки уже простаивают. Родине будет недодано много золота. «По чьей вине?» — спросят с нас. Спросят, не сомневайтесь. Как мы должны ответить?
    По мере того как продолжал журчать ленивый, бесстрастный голос Зорина, пол под Любовью Васильевной начал дрожать и шататься все сильней. Направляясь сюда, она настроилась не поддаваться самому грубому нажиму; стоять на своем, если даже директор вспылит и даже, такое тоже не исключала, употребит кое-какие непечатные выражения, за что облила бы его холодным презрением без слов. В конце концов она победила бы: правда была на ее стороне. Получилось все наоборот. Прав он, Зорин: «По чьей вине?» Виновата она, она одна... Но, впрочем... Какой утопающий не хватается за соломинку? Попалась бы только.
    — Распоряжение Лося...— не вполне уверенно, но с невесть откуда взявшимся отчаянием пропищала.
    — Было письменное указание?
    — Нет, не было...
    — И правильно сделал. Такие распоряжения в письменном виде не даются.
    — Но Платон Остапович от своих слов не откажется.
    — Может, и не откажется. Но это нисколько не уменьшает степень вашей вины. Дать распоряжение — одно, но выполняли-то вы. Вам и отвечать. А-я-ай... — но теперь, похоже, журил.
    Успевшая вдруг постареть, Любовь Васильевна с робкой надеждой подняла бледно-голубой взор на человека, в чьей власти было казнить ее или помиловать. Немо шевелила губами, жадно хватая воздух, как задыхающаяся рыба.
    «Ай ты, глупое чучело!» — ответил жалостливо-нежным взглядом.
    — А как бы надо поступить на вашем месте?
    Распахнула глаза и смотрела прямо ему в рот.
    — И в этом случае, и в других, как только обнаружите факт загрязнения воды, в первую очередь вы должны прибежать к нам: если не ко мне...
    «К вам. Только к вам!» — вскрикнула взглядом.
    Не осерчал, что перебила:
    — ...то к главному инженеру. Вы должны нам заявить, в случае необходимости даже потребовать строгих санкций. Правильно я говорю?
    Она сглотнула слюну.
    Мы должны работать сообща, в одной, так сказать, упряжке. Взаимно помогать друг другу. Советоваться, как сделать получше. Вот тогда и у нас — с добычей золота, и у вас — с охраной водной среды все будет тип-топ. Не так ли?
    — Так...
    — Ну, вот и ладушки! — как расшалившийся ребенок, Зорин залился меленьким смешочком и потрепал Любовь Васильевну по серой омертвевшей щеке. — Улыбнитесь же!.. Ну!.. Улыбайтесь!
    — Я улыбаюсь, — прошетала она, скорчив гримаску, должную обозначить требуемое.
    — Вот и умница!.. — отвлекшись от гостьи, через селектор заказал секретарше чай-кофе и к сему что бог послал.
    Что до Любови Васильевны, — страшные мысли роились в ее голове. Тем более жуткие, что вчера, вернувшись после инспекции, она ощущала себя прямо-таки девой-воительницей, и — вот... Еще неизвестно, чем обернется ее казавшийся столь блистательным героический вояж. Могут вытребовать и всю сберкнижку.
    — Ну?
    Не зная, что значит «ну» и что она должна отвечать, пролепетала:
    — Я ведь на этой работе недавно... — ничего больше сказать не нашлось.
    — Знаю, знаю, — подхватил разговор Зорин. — К открытию вашей почтенной лаборатории мы тоже имеем непосредственное отношение. Был разговорец и о том, чтобы во главе поставить мудрого человека, прекрасно знакомого с непростыми местными условиями и проблемами. В утверждении вашей кандидатуры также не обошлось, извините великодушно, без нашего веского слова.
    Чай-кофе и прочее, возникшие как бы сами собой на столе, были высшего качества.
    — Угощайтесь, угощайтесь! — радушный хозяин не уставал потчевать все еще смущавшуюся и потому рдевшую дорогую гостьюшку, пододвигая к ней печенье и фрукты; и сам блаженствовал, попивая чаек — прихлебывал и причмокивал. — Угощайтесь же на здоровьечко!
    — Спасибо. — Скупыми глоточками потягивала из кофейной чашечки.
    — Вам бы, Любовь Васильевна, — наливая по новой из чайника, проговорил с усмешечкой Михаил Яковлевич, — надо было допрежь всего прийти к нам, посоветоваться. Ждал, надеялся, вы так и поступите, но, к сожалению, ждал зазря, — не то чтобы с упреком, вздохнул с искренним огорчением.
    Гостьюшка, хоть и пила скупо, едва не поперхнулась:
    — Я впредь, Михаил Яковлевич...
    — Ладно, ладно... — хохоток колыхнул хозяина. — Так, к слову. Кто старое вспомнит... Не ошибается тот, кто, извините, ваньку валяет. Тем более на новой работе, — клацнул стальными зубами, откусив печенье.
    Пронесло!.. Пронесло?.. Она с чувством преданности и благодарности посмотрела на своего покровителя, который не подведет ее, как подвел прежний — Лось. А она так верила ему. Так верила!
    «Ах, чудила!» — с прежним обожанием Зорин в свою очередь глядел на завгидролабораторией.
    — Любовь Васильевна, сегодня вам необходимо еще разок побывать на Джэнкире, проверить там что к чему, ну и, конечно, снять свои пломбы.
    — На чем?
    — Что «на чем»? — опешив от неожиданного вопроса, он обжегся, едва не захлебнувшись, и потому не слишком интеллигентно выразившись при даме. — О, извините, ради бога! Что «на чем»? — повторил недоуменный вопрос.
    — На чем туда добираться?
    — На вертолете. Он скоро пойдет.
    — Ой! — плаксиво воскликнула она, мгновенно вспомнив вчерашние муки и общение кое с кем из «таежных робинзонов», о чем мило вспоминать, и то если в давно минувшем времени. — Я до сих пор еле живая — так страшно укачало... Можно мне послать лаборанта? Он все и сделает.
    — Ну, это — ваше дело, — милостиво усмехнулся Зорин, поднимаясь. — Что же до... э-э... вашего промаха, — принимая во внимание, что вы, дорогая Любовь Васильевна, наш новый работник, делать его предметом серьезного разбора, я считаю, не стоит. Оставим меж нами. — Поставил точку.—  А к вертолету надо ехать немедленно. На моей машине.
    — Спасибо, Михаил Яковлевич! Я мигом распоряжусь!
    Как только донельзя обрадованная, окрыленная и вновь помолодевшая Орлова покинула кабинет, Зорин поднял трубку:
    — Мэндэ Семенович, подойти к вам сейчас с итогами декады? — чуть послушав, ответил: — Да, все в порядке! — и снова послушав, зарокотал: — Не злодей же! Попугать можно, но не до смерти же...
*
    Кэремясов взбежал на крыльцо, дернул дверь — заперто...
    Сахая еще не пришла...
    Мэндэ принялся в ожидании просматривать свежие газеты...
    Обед — святой час! Так у них заведено: обедать дома... Помешать этому могли разве что чрезвычайные обстоятельства, возникающие время от времени независимо от воли того или другого сотрапезника: командировка, совещание и кое-что прочее — всего не перечислишь. Да и ни к чему.
    Что задержало Сахаю сегодня? Какое такое сверхординарное событие? Не выдержав, набрал номер редакции, но после первого же гудка положил трубку.
    Время, которое, казалось Кэремясову, застыло или даже исчезло, на самом деле и не исчезало, и не останавливалось, в чем убедился и он сам, поглядев на часы.
    Убедившись, что супругу ждать бесполезно, уныло поплелся на кухню.
    Сделай он это раньше, — раньше бы и понял: на столе стоял лишь один обеденный прибор, его. Эге, значит, Сахая еще с утра знала, что обедать не явится.
    Почерпал ложкой, потыкал вилкой — поев без малейшего удовольствия, Мэндэ Семенович помимо воли вынужден был предаться новым, неожиданным для него размышлениям. Что это у них — ссора, что ли? И по долгу службы, и так ему приходилось много слышать, немало видеть, как ссорятся благоверные — из-за чрезмерного увлечения (как правило, мужского) «зеленым змием» или из-за бешеной ревности (в большинстве случаев женской)... А что у них? Из-за чего сыр-бор располыхался?
    Пискнул телефон. Тут же и смолк.
    На чем же он остановился? Ах, да: из-за чего... Из-за Джэнкира?.. Это же смешно. Даже не смешно, а просто не верится. Как может эта безвестная глухая речонка, лежащая где-то у черта на куличках, взбаламутить их покой и счастье?.. Смешно и... грустно. И еще как-то. Право, будто бы специально выискивали подходящий повод. Усмехнулся: не могли найти получше?
    Опять пискнул телефон. Надрывался не смолкая. Мэндэ Семенович поднял трубку:
    — Алло! Кэремясов слушает.
    В трубке — молчание.
    — Алло, алло! — дунул, встряхнул.
    Кто-то вздохнул и повесил трубку.
    «Сахая? Конечно, она! Ми-илая... Понимает, что виновата, что их размолвка — детская глупость, а признаться гордость не велит... Голубушка! Разве я могу на тебя сердиться?..»
    — Со-о-лны-шко Са-ха-а-я!.. — запел расчувствовавшийся Мэндэ на любимый мотив из «Аиды» и сорвался на верхней ноте. И рассмеялся, счастливый. — Ла-а-сто-чка Са-ха-а-я!.. — не сорвался во второй раз.
    Но, кажется, и его доля вины есть в случившемся недоразумении. Конечно, есть! Вчера ночью нужно было ласково и терпеливо хорошенечко растолковать ей, почему создалась такая критическая обстановка; что никакого иного выхода, хоть плачь, просто не было. Она же, умница, — разве не поняла бы? Разве не согласилась бы и не пожалела-приголубила бы его, измотавшегося и издергавшегося вдрызг?
    — Упрямый осел! — произнес вслух. Так бы сказал человек, посыпая голову остывшим пеплом.
    Почему же не растолковал? Ведь вначале вроде и пробовал — слушать не пожелала. «Тоже хороша, упрямица!» — торкнулась где-то внутри обида. На все его попытки объяснить заладила одно: «Ты лучше скажи, когда прекратится добыча золота на Джэнкире?» Как честный человек, ответить он не мог. Не ответил вчера и не ответит сегодня. Другой бы на его месте сорвался: что за мода встревать в чужие дела? Он не позволил себе даже голос повысить. Но сие и не значит, что допустит, чтобы его брали, даже любимая жена, за кадык. Тем более толком не зная, в чем суть предмета. Впрочем, Сахая со свойственной ей решительностью заявила, что «знает». Да-да, она так и заявила: «Знаю, почему вы позволяете добывать золото на Джэнкире!» А если знает, почему не хочет понять его заботы и тревоги? Если уж не разделить тяжкую ношу — так хоть не добавлять новой. Зна-а-ет... Что она «знает»?..
    Телефон зазвонил снова. Резко и настойчиво.
    Но теперь Кэремясов даже не снял трубку. «Зна-а-ет...» — повторил врастяжку. — А знает ли, чем он рискует и что у него нет другой планиды, как рисковать?.. Нет, он не собирается жаловаться! Если по совести, риск он любит. А почему бы нет?»
    Мэндэ Семенович был искренне благодарен судьбе, что ему выпал счастливый жребий родиться именно в XX веке — в эпоху... В иные минуты жалел всех — даже и выдающихся гениев, не говоря о древних безымянных пращурах. Но что тут можно поделать: кто-то должен был жить и тогда. Одним из них мог быть и он...
    Кажется, отвлекся? Не беда — вернуться никогда не поздно.
    Э-по-ха!
    Да, он гордился своим временем и не стыдился признаться в этом, ибо сам был из особой породы новых людей — романтиков и мечтателей, выстрадавших в своем сердце и уме грандиозные проекты рукотворных морей, невероятных плотин и, дух захватывало, замысливших вовсе немыслимое, фантастическое: поворот великих, но, к сожалению, бесполезно несущих воды в океан рек! Увы, и природа может ошибаться... Значит, стоит поправить. Но кто мог додуматься до такого раньше? Ни-кто! А осуществить?.. О том и думать было нечего.
    — «Безумству храбрых пою я славу!» — продекламировал хрестоматийное, жарко волнующее с отрочества. Почему, интересно, вспомнил? Догадался радостно: в иную эпоху подобных мудрецов, провозвестников будущего человечества, не то чтобы выбирали в академики и награждали высшими орденами Родины — объявили бы за милую душу сумасшедшими, а упрямцев, не желающих отречься от дьявольского наущения, — еретиками; и может, даже спалили на костре или, в лучшем случае, сгноили в темнице... Мэндэ Семеновича так всего и передернуло, так и переворотило. Слава богу, варварские времена канули в Лету! Вообще об инквизиции, особенно испанской, думать без внутренней дрожи не мог: сволочи!
    Главное — начать мыслить; а там — и в небесах: вся жизнь видна как на ладони в бесконечности сияющих далей.
    — «Я наших планов люблю громадье!» — тоже любимое. Тоже остро пронизывающее. Тоже — вслух.
    Ну, почему нужно кому-то (кому — недоумкам и слюнтяям?) доказывать, что для претворения грандиозных идей эпохи требуется золото? Зо-ло-то! Что оно не лежит готовое в сундуках, прося: «Возьмите меня!» Нет, оно, господа хорошие, как раз и не желает, чтобы его взяли так легко и просто: прячется, проклятое, под землей; въедается в каменную породу. Да хоть там же, на этом самом Джэнкире. Что же, пусть и остается зря лежать? Так, что ли? «Ах, Джэнкир гибнет! Ой, спасите Джэнкир!» От кого? Что — «от кого»,— рвануло как током. Ну-у, так ставить вопрос — чистейшая демагогия. Если не хуже! Выходит, по-ихнему, кто-то, злодей или, усмехнулся, агент ЦРУ (правда, неизвестно, что лучше), сознательно хочет стереть с лица земли Джэнкир? Кто же, хотелось бы знать? А-а... Расхохотался. Конечно, это он, — Мэндэ Семенович Кэремясов! Вот молодцы! Вот герои! Но невесел был смех его. Нашли-таки козла отпущения! Не-ет, голубчики! Зря старались... Если уж такие вшивые гуманисты, желаете выглядеть благородными защитниками братьев наших меньших: рыбок-птичек, жучков-паучков — и прочих букашек, тогда уж, чего стесняться, предъявляйте претензии кому повыше! Кому? То-то, языки прикусили... Он, Мэндэ Кэремясов, вовсе не собирался валить вину (что-то? Никакой вины нет и быть не может!) на государство, представляться жертвой обстоятельств — вообще оправдываться в чем-либо. А ведь было такое поползновение. Было... Сахая чуть не вынудила. Ни в коем случае! Наоборот.
    Показалось, кто-то скребется в дверь, даже скулеж послышался, — никого. Испарина выступила на лбу: «Немудрено, если галлюцинации начнутся», — начал вдруг жалеть... себя. На душе стало поганей поганого. Торжества тоже не было, хотя мысленно сокрушил всех своих противников, стер их в порошок, развеял пылью по ветру.
    Почему?
    Причина яснее ясного— Сахая. Что, и ее сокрушил, и ее стер, и ее развеял?
    Раньше, до вчерашнего вечера, вернее ночи, они с Сахаей жили душа в душу, понимали друг дружку с полуслова, с полувзгляда...
    Если кому и завидовал — себе. «За что мне такое счастье?» — думал в святые минуты.
    Но еще больше (возможно ли: больше?) он любил Сахаю теперь, — неправую, упорствующую в своем заблуждении.
    А она? Не могла же Сахая разлюбить его, если любила по-настоящему. В этом у него не было причин сомневаться.
    И все-таки не стал обманываться: их размолвка — не мимолетное облачко. Впрочем, испытания только укрепляют настоящую любовь. У них любовь — настоящая. Сахая должна понять его.
    Не загорланил от радости:
    — Платон!
    Не бросился с распростертыми объятьями:
    — Мэндэ!
    А столкнулись-то лоб в лоб — искры из глаз посыпались. Прежде бы!.. Эх, что говорить, расхохотались бы, затискали бы друг дружку. Теперь — словно деревянные. Забота — лишь бы взглядами не зацепиться.
    Сказать же что-то надо.
    — Мэндэ... Семенович, вы получили наше приглашение? В среду исполком.
    — Так ли уж необходим второй вопрос в самый разгар страды, когда всем вздохнуть просто некогда?
    — Он давно стоит в плане.
    — И все-таки... Хватило бы и первого вопроса — о ходе сеноуборки. Не распылиться бы на второстепенное.
    — Распыляться не будем.
    — Ну, ну...
    И вся беседа. Молча кивнув, разошлись.
    — Платон! — обернулся Кэремясов. — Платон Остапович!
    Лось остановился.
    — Сахая была у вас?
    — Да, была.
    — Насчет Джэнкира вы ей рассказали?
    — Думаю, она и без меня знала. И довольно детально.
    — Ну, а вы?
    — Я ответил на вопросы. По совести.
    — Спасибо.Кэремясов оборвал себя, подавив острое желание сказать что-то едкое, насмешливое. Помолчал, поймал взгляд Лося. — Платон, об одном прошу... не впутывай, пожалуйста, Сахаю... Я прошу... Очень!
    Лось выдержал взгляд.
    Прежде чем он успел что-либо ответить, Кэремясов резко повернулся и пошел прочь.
*
    — ...Из сегодняшнего нашего обсуждения отдел сельского хозяйства должен сделать для себя соответствующие выводы. Заготовка грубых кормов идет с большим отставанием от графика, а в нашей газете до сих пор не было напечатано ни одного материала, пропагандирующего положительный опыт какого-либо звена или бригады. От назойливой критики, перстом указующей: тут — плохо, там — слабо, пользы ни на грош,— монотонно, нигде не повысив голоса, Нефедов заключил летучку и только теперь с осуждением поглядел поверх очков на Индигирского.
    Свекольно-багровый, осыпанный бисером пота, Иван Иванович тем не менее ощущал ледяной холод — колючие мурашки бегали по спине.
    Усталый народ, битых два часа просидевший в небольшой комнатке, загомонил, начал подниматься — кто с кряхтением, кто разминая затекшие ноги. Все — с удовольствием.
    — Минуточку, товарищи!
    Что еще?
    Необычно возбужденный Томилин, за все время не проронивший ни слова, раскинул руки, вторично воззвал к коллегам:
    — Минуточку! У меня вопрос к редактору.
    Николай Мефодьевич, сделав удивленный вид, сдвинул очки на лоб.
    — Если у вас ко мне разговор, оставайтесь, но зачем задерживать других? И без того подзадержались.
    — У меня разговор не личный. Он касается всех.
    — Ну, ну... — неопределенно хмыкнул Нефедов.
    — Прежде всего вопрос: почему, хотелось бы знать, маринуется статья Андросовой?
    У Сахаи даже дыхание перехватило. «Зачем? Могут подумать, что я это подстроила...»
    Нефедов, усмехнувшись:
    — Если не ошибаюсь, вы присутствовали на редколлегии, обсудившей статью Сахаи Захаровны, — не удостоил ее взгляда. — И, по-моему, высказали серьезные претензии. Может быть, я что-то запамятовал, уважаемый Олег Иванович?
    — Нет, все верно, уважаемый Николай Мефодьевич. Но я говорю о новом, переделанном варианте статьи.
    — К сожалению, новый вариант, как вы изволили выразиться, в принципе ничем не отличается от старого.
    — Не согласен в принципе и потому вношу предложение вынести на очередную редколлегию совершенно новую, — подчеркнул особо, — статью.
    — Ну, знаете!
    — Значит?
    — Пока я редактор газеты, извините, эта статья напечатана не будет! — сорвал со лба очки и кинул на стол. — Вы это хотели услышать? Пожалуйста! Кончим на этом?
    — Нет. — Странно: Томилин говорил таким спокойным голосом, как будто не он несколько минут назад едва не заикался от волнения. — Хотите, я скажу откровенно, почему вы отказываетесь публиковать этот материал?
    Нефедов, налившись свекольным соком:
    — Ну-ну... — выдавил, принявшись нервно копаться в наваленных на столе бумагах.
    — Мы ни с кем не хотим ссориться, — смягчил форму обвинения Томилин. — Статья же Андросовой остро критикует руководство комбината.
    — Правильно! — высунулся из-за чьей-то спины Индигирский, но, вспомнив, какому разносу подвергся только что, смутился и снова вспотел.
    — Почему низок авторитет нашей газеты? Впрочем, вы и сами знаете это: мы не поднимаем ни один серьезный вопрос, пока о нем не будет принято райкомом или райисполкомом соответствующее постановление.
    — Хватит! — Рассерженный Нефедов вскочил.
    — Я еще не кончил.
    — Кончайте!
    Если перепалка не переросла в скандал, то благодаря заведующему партийным отделом Захаренко, предложившему обсудить проблему на партийном собрании, с чем все согласились.
    ...Сахая осталась одна в кабинете редактора.
    Нефедов то ли делал вид, что не замечает ее, то ли и правда на время отключился, перестал воспринимать окружающую действительность.
    — Николай Мефодьевич!
    Тот затравленно поднял на голос выцветшие, близорукие без очков глаза.
    — А?! — испуганно вздрогнул: действительно, не видел. — А, это вы, Сахая Захаровна?.. — И несказанное, явственно однако же читаемое на измученном лице его: «Что уж там, добивайте старика, не стесняйтесь!» — ударило ее в самое хорошее, как говорили якуты в старину, место — в сердце.
    — Я хочу забрать свою статью.
    — Что? — отказываясь доверять собственным ушам, с хрипотцой переспросил Нефедов.
    — Я хочу забрать свою статью.
    Наконец понял, о чем она просит.
    — Ах, да, да...— Не напуская на себя огорченного вида и не так чтобы сверх меры обрадованный, что расстается со скандальной статьей, послушно открыл верхний ящик стола и тут же достал требуемое.
    — Могу сказать лишь наедине, Сахая Захаровна: в райкоме ознакомились и посоветовали воздержаться от публикации.
    Она внутренне вздрогнула.
    Он закончил жалобным голосом:
    — Во всем обвиняют одного Нефедова, а между тем...
    Едва дождавшись конца рабочего дня, Сахая помчалась в аэропорт, отыскала улетающего вечерним рейсом в Якутск знакомого и через него отправила свою статью в редакцию газеты «Социалистическая Якутия».
                                                                           * * *
    — Сахаюшка... — Дверь открылась сама, и знакомые сильные нежные руки подхватили ее, пьяную от усталости, нервотрепки, неуверенности и в то же время неотвратимости какого-то еще не осознанного решения, которое она уже приняла или только должна принять. — Золотко мое... — Шепот срывался и снова возникал в темноте прихожей. — Когда ты сердишься, я прямо не нахожу себе места, невмоготу жить... Измучился, извелся весь за прошлую ночь и за сегодня... Такая беда, что и работа — не в работу... Золотая моя, забудь про все... Ничего плохого между нами ведь не произошло... Давай жить по-прежнему. Хорошо?
    В эту минуту, баюкаемая, укачиваемая в объятиях Мэндэ, Сахая, млея и тая от наслаждения, не разбирала и не хотела разбирать, о чем он говорит; важно —как.
    — Золотко мое...
    «Мэндэ! Мэндэчэн...» Томилась и постанывала душа от обожания. Уткнувшись лицом в грудь мужа, Сахая осторожно стала вбирать в себя потерянный было ею в эти дни сомнений и тревог родной, знакомый запах. Сказать кому, что ее Мэндэ имеет запах, что запах у него свой, особенный,— наверняка вызвать явное удивление или плохо скрытую усмешку. Поэтому никогда и никому не говорила. То ее тайна... «О Мэндэ, Мэндэ, голубчик... Не удаляйся же от меня... День, когда я не вдыхаю в себя твой волшебный запах, — потерянный, пустой, бесцветный...»
    Мэндэ внес Сахаю в дом.
    Свет нигде не был включен, кроме ванной.
    — Милая моя, умойся, причешись и... будем ужинать! — Сказано как-то необычно. Слишком торжественно? Не без некоторой загадочности в голосе, точно.
    Едва Сахая вошла в кухню — вспыхнул яркий свет. И... взору ее предстал пиршественный стол, вся роскошь которого состояла в основном из консервов. Однако многих и разных.
    — Прошу к столу, сеньора!
    — Мэндэ, родной мой!.. — не удержалась Сахая, бросилась мужу на шею. Господи, как он ее растрогал.
    — Счастье мое!
    Может ли быть что-нибудь вкуснее, чем приготовленное руками любимого человека?
    — Э-э, постой-погоди! — Мэндэ лихо выхватил бутылку коньяка из тумбочки. — Прежде всего испробуем это! Лучше бы, конечно, шампанское. Но на нет и суда нет. — Наполнил хрустальные рюмки до самых краев. — Ну поехали!.. Ну вот за это, — тряхнув жесткой антрацитовой гривой, пропел: — Пусть сгинет темная туча, пусть уляжется вьюга-метель!..
    Пригубившая было рюмку, Сахая остановилась. Какая темная туча должна сгинуть? Не та ли, что собралась над Джэнкиром? Кроме нее, иной тучи и не было.
    Мэндэ, не заметив еще резкой перемены в настроении жены, выпил с полным удовольствием до дна и принялся с неменьшим удовольствием закусывать.
    «В райкоме ознакомились... и посоветовали...» Без Мэндэ, конечно, не обошлось... И значит, это он, который «посоветовал».
    Между тем Кэремясов наполнил себе снова.
    «Посоветовал так, что тучи над Джэнкиром еще больше сгустились». Сахая пронизывающе посмотрела в лицо мужа. Ни тени смущения от сказанной лжи. Нет, его вовсе не мучают угрызения совести за сотворенное зло. Какое лицемерие!.. Он еще способен петь песни после этого?..
    — Мэндэ, тебе показывали мою статью?
    Застыл с рюмкой, поднесенной к губам.
    — Ты же сама вчера показывала.
    — Я говорю про сегодня.
    — Показывали, кажется. — Проглотил рюмку, но уже без прежней удали.
    — Ну?
    — Сахаюшка, женушка, золотко, что ты все носишься с этой чертовой статьей как с писаной торбой. Дай лучше свою головку, я приложусь.
    В минуты душевного благорасположения они шутливо терлись лоб о лоб — прикладывались.
    На этот раз Сахая не подставила свой лоб; наоборот — откинулась назад.
    — Я не ношусь, как ты говоришь. Это— моя работа! — Отчуждение прозвучало в голосе; после паузы повторила: — Это — моя работа. Ну, а ты?
    — Я?.. Я согласился с мнением редактора. Ведь статью-то обсуждали на редколлегии и, насколько мне известно, постановили не печатать, так?
    — Неправда! На этот раз судьба статьи зависела только от тебя. На этот раз редактор вынужден был согласиться с твоим мнением. Скажешь, не так?
    — Пусть будет и так!
    — Спасибо, дорогой, что сказал наконец правду! Хотя и вынужденно. — Резко оттолкнув от себя тарелку, решительно встала из-за стола.
    Поднялся и Мэндэ.
    — Эта статья для тебя — лишь эпизод в работе. Сегодня написала про Джэнкир, завтра сочинишь про баню. Таких статей ты напечешь сотню, голубушка. — Стараясь не дать воли раздражению, он принялся ласковым тоном увещевать заупрямившуюся, не желающую понять его супругу. — Я же прекрасно понимаю, Сахаюшка, что статья — твоя работа. Конечно, обидно, когда она идет насмарку. Обидно, но ничего страшного. А для меня Джэнкир — не только работа. Это — моя судьба...
    Не дослушав, Сахая вышла.
    Мэндэ Семенович еще наполнил рюмку. Выпил не закусывая.
    Неуютный, напряженный, как натянутая тетива, вечер настал для Кэремясовых.
    Пиршество, почти не тронутое, но именно этим испорченное безнадежно, уныло томилось на столе.
    ...Решив, что Сахая уже уснула, Мэндэ на цыпочках пробрался в спальню. Попробовал закрыть веки — не получается: открываются сами. Хоть глаз коли. Да и какой может быть сон, когда они, будто враги, лежат поврозь и подкарауливают друг дружку? Не было печали — черти накачали. Как они собираются жить дальше семьей, если не могут вместе находиться за одним столом? Имел в виду, конечно, не себя... Сказать правду, не думал, что Сахая может оказаться такой непробиваемой упрямицей. Не ожидал! И не просто упряма — что-то гораздо хуже. Хуже — то, что легко поддается влиянию чужих, недалеких людей, кто не способен видеть дальше собственного носа; кто рад возвести поклеп и на него, самого близкого, как должно быть, ей человека... А тут еще Лось подлил масла в огонь; удружил, так сказать. Вот она и кочевряжится. Строит из себя непреклонную героиню. Тоже мученица-страдалица! Что, он должен каждый раз непременно поддерживать любую ее писанину? Почему она не понимает его забот? Почему не дает себе отчета: помогает ему или мешает?..
    — Мэндэ...
    От неожиданности встрепенулся.
    — Мэндэ, скажи: кто я такая?
    Как раз о том он и думал сейчас ломая голову. Потому ничего умнее и не мог буркнуть, чем:
    — Об этом ты сама знаешь лучше всех.
    — Ну, тогда... скажи, что я такое? — Помолчав, продолжила: — Кажется, ты не принимаешь меня за человека с собственными принципами и идеалами...
    — Сахая, что за чушь?! Разве я...
    — Погоди, сначала выслушай! По-твоему, кто я? Журналистка? Не-ет... Ты сказал: «Не вмешивайся не в свое дело!» Журналист не имеет права не вмешиваться. Все, что есть вокруг, должно его касаться. Все! А ты во мне журналиста не видишь, ты видишь во мне лишь жену. Да, да! По-твоему, моя главная должность — быть женой Кэремясова! И ты хочешь, чтобы не только ты сам, но и все другие видели во мне твою жену. А я не хочу быть «только женой», даже — «самого» Кэремясова. Слышишь: не хочу, не желаю! Ни за что!
    — Да ты что?! Когда я говорил что-нибудь подобное? Выдумываешь!..
    — Нисколько не выдумываю. Все это — правда. «Забудь все», — говоришь: Что я должна забыть? Уж не Джэнкир ли? Если я забуду, предам Джэнкир, сама себя прокляну навек. А если помогу, хоть на йоту, спасти Джэнкир...
    — От кого спасаешь?
    — От беды, нависшей по вашей злой воле, то стану этим гордиться до своего последнего часа. Смогу ли я оказаться настоящим журналистом, честным человеком, отстаивающим правду, или нет, — покажет Джэнкир.
    — «Я» да «я»... Почему ты думаешь только о себе и больше ни о чем и ни о ком?
    — Наоборот, прежде всего я думаю о Джэнкире.
    — Ты подумай и о задачах, стоящих перед всем районом. И в последнюю очередь, хоть вот столечко — и обо мне, грешном...
    — А я разве не думаю? Я думаю и об общих заботах, и о тебе тоже. О тебе я думаю прежде всего.
    — Что-то не видно...
    — Ну, что ж, коль не веришь — не верь...
    Некоторое время они молчали, будто затаясь.
    Затем Мэндэ услышал громкое прерывистое дыхание жены. Плачет, что ли?
    — Сахая, Сахаюшка, выслушай меня спокойно.
    — Говори, слушаю, — не узнал ее голос: вдруг охрипший, чужой.
    — Сахая, ты сама видела, как я жил, когда не выполнялся план. Была ведь такая кутерьма, что ни днем — покоя, ни ночью — сна. Мы сделали все возможное и невозможное, но ничего путного у нас не получилось. Майский план провалился. Под угрозой срыва оказался и годовой план. «Под угрозой» — не то слово. Просто провал стал ясен и неизбежен. И все-таки спаслись. Что нас выручило? Джэнкир. Его золото. А теперь подумай, золотко: как мы при таких обстоятельствах откажемся от Джэнкира? Ты пойми это, постарайся понять!
    — Я хорошо это понимаю. Но я знаю, что Джэнкир еще не передан комбинату. Эксплуатация его еще предстоит в комплексе с перспективами развития совхоза «Аартык». А вы действуете незаконно, по-воровски. Пойми, по-воровски!
    Кэремясов от души расхохотался:
    — Нашли воров! Вот это да: поймали с поличным? Мы стараемся ради государства...
    — Государству ворованное золото не нужно.
    — А кому оно, по-твоему, нужно? Мне, что ли?
    — Да, тебе! И Зорину.
    — Ласточка ты моя, да мне, если хочешь знать, оттуда не перепадет даже медной полушки.
    — Да, полушки не перепадет. Она тебе и не нужна. Тебе, дорогой, нужно другое...
    — Что же именно? — прищурился с любопытством.
    — Слава! И ради нее ты готов пожертвовать всем. Видел бы, во что превратили твое родное гнездо варвары и хапуги, кого ты послал добывать тебе почет, — в помойку!
    Опешил:
    — Какие варвары? Какие хапуги?
    — Твои старатели! Не думала, извини, что такие люди еще существуют в наше время. Где только вы их откопали?
    — Ну, знаешь, голубушка, — усмехнулся, решив не обижаться за человечество. — Какие уж есть! Не я их породил...
    — Ты. Ты, дорогой! Кто же разбудил в них алчность, жажду наживы любой ценой, ради чего они и отца родного не пожалеют?
    — Ми-илая! Ты смеешься?
    — Нет, это ты смеешься, презираешь, не жалеешь людей!
    — Кого же это я не жалею?
    — Хотя бы воспитавших тебя Дархана и Намылгу... Что же говорить обо всех остальных?
    — Ка-ак? — вытаращил глаза.
    — Тебя не волнует, что Дархан умрет вместе с Джэнкиром! Не все ли равно, чуть раньше или чуть позже — старику и так пора помирать, разве не думаешь так?
    — Саха-ая! Ты соображаешь, что говоришь? Я кто, по-твоему, — убийца?!
    — Не знаю, Мэндэ, не знаю, кто мы вообще...
    Стон Сахаи все переворотил в его душе.
    — Саха-а-я... — простонал в ответ. — Ты ведь тоже не жалеешь меня, Сахая. За что ты мучишь? Я все-таки прихожусь тебе мужем...
    — Чэ-эн... милый... — Слезы мешали ей говорить. — Неужели ты не понимаешь: борясь за Джэнкир, я борюсь за тебя? Я не хочу, чтобы тебя когда-нибудь осудили люди! Не хочу-у-у... — зарыдала в голос, подвывая.
    — Не бойся, победителей не судят. — Он произнес эту фразу ей в утешение, не вкладывая обычного прямолинейного смысла.
    Она же поняла обычно, по-старому.
    — Это еще как сказать. Покаешься, да будет поздно.
    И в тот же момент в Мэндэ, еще не успевшем привыкнуть к себе новому, зло заговорил прежний. И на то была причина.
    — Это слова Лося! Ну и ну, поднатаскал он тебя. Мой «друг», видать, зарится на мое место? — прикусил язык. Но было уже поздно. Зачем он сказал эти грязные, несправедливые слова, — уязвить Сахаю? Так, как он сейчас унизил себя, не мог бы унизить его самый коварный враг, имейся у него такой. Этим врагом, оказывается, был он сам.
    — Мэндэ!..
    Было мгновение, когда он мог еще успеть раскаяться, попросить прощения. Но он пропустил его. И теперь отступать было уже некуда.
    Голос Сахаи стал неожиданно спокоен.
    — Статью я переслала сегодня в «Социалистическую Якутию», — сообщила. Просто — для сведения.
    — Не пугай, не маленький, — усмехнулся. — Это на тебя не похоже. Впрочем, почему же?.. — не стал продолжать.
    Сахая резко отдернула руку, когда Мэндэ попытался погладить ее ладонь, отвернулась к стене, натянула на голову одеяло.
    «Жена она ему или не жена?» Что-то с треском ухнуло в груди. Подкралась подлая мысль, но он прогнал ее, не желая и боясь додумать до конца. Суть же ее заключалась в том, что счастье, казавшееся бесконечным, кончилось и больше никогда не вернется.
    А самое страшное предстояло еще понять: была ли любовь или ошибка сердца, когда они, будучи по всему чужими людьми, приняли за высшее святое чувство что-то совсем другое? И значит, оскорбили самое жизнь.
    Ощущение, которое переживал в эту минуту Кэремясов, таило в себе предмысль: отныне его судьба — учиться жить без радости. С Сахаей или без — все равно.
                                                                          Глава 26
    — Айдари-ик!.. Ку-ку!..
    Кто бы мог так ласково ворковать, — медленно просыпаясь и выходя из теплого тумана сна, Максим не сразу взял в толк, что голосочек принадлежал Тетерину.
    — Айдару-у-ушка-а!.. Пробудись, касатик... Открой свои глазыньки! Ку-ку!..
    Ну и гусь! Конечно, и гулил, и кукарекал, и произносил слова сладко-приторно он, как всегда, с издевкой, но — вот что было поразительно! — откуда вообще знал такие нежные выражения?
    — М... мы-у... му...
     Нельзя так капризничать! Ай-я-яй... — приговаривал, щекоча пятки (само собой, черные) приятеля, на что тот лишь всхохатывал, взблеивал, но не просыпался.
    Вообще отношения Айдара и Тетерина были загадкою для Максима. Особенно со стороны Айдара. Да оскорби его Тетерин хоть раз, как своего «кореша», — он бы... ну и так далее и тому подобное. Может, Айдар в принципе не умел обижаться? Или... — а почему бы нет? — вовсе не считал оскорблением то, что считал, например, Максим. И даже грубостью не считал тоже. Именно в этом: как же они воспринимали одни и те же слова? — и заключалась тайна. И неважно, как могли бы называться взаимоотношения — «дружба», или еще как-нибудь, или вообще никак,— но связывало их что-то и другое, помимо пристрастия к выпивке.
    Между тем Айдар не просыпался. И надо же, Тетерин не позволил себе какой-либо грубости или хамства вроде оглушительного ора прямо в ухо или, допустим, хватания в охапку сонного товарища, в результате чего тому ничего не оставалось, кроме как очнуться и, топыря глаза, спросить: «Что случилось? кому понадобился?»
    Тетерин совсем было закручинился — поник буйной головой. Но вдруг встрепенулся, просиял, откупорил пузырек с зеленоватой жидкостью и поднес его под нос товарищу.
    Айдар улыбнулся, точно и замурлыкать был готов.
    Слегка отступив в сторону, скажем, что приятный аромат, разлившийся в палатке, был в памяти Айдара (у Максима тоже) связан с Чиладзе. Но это, повторяем, — между прочим. Во всяком случае, Айдар заморгал и сел на койке. Вместо ожидаемого им Гурама Ильича с удивлением узрел пред собою драгоценного дружка, стоящего на коленках.
    — Ты чо?
    — На, выпей.
    — Чо это?
    — Не спрашивай, знай пей! Выпьешь — узнаешь. Давай лучше стукнемся.
    Стукнулись. И-эх!
    Айдар — залпом. Проглотил — «у-у, блаженство!». Глаза враскорячку. Чего же еще надобно? Пососал язык. Не спирт. И не водка. Жидкость, конечно, божественная. Однако кое с каким привкусом. Отдает мылом. Одеколон, кажется. Тройного одеколона Айдар и раньше пивал изрядно. В случае крайней нужды не брезговал и цветочным.
    — А-ам-м!.. — Сон у Айдара как рукой сняло, глазки прояснились.
    — Еще?
    Кивок головой — согласен, значит. Еще бы не согласен: губа не дура.
    Откуда-то из недр тетеринского вещмешка появилась новая бутылочка.
    Стукнулись — выпили. Выпили — охнули, ахнули. Настроение — до небес. Может, и выше.
    — Кто тебе дал?
    Вопрос из уст Айдара, пожалуй, странненький: не все ли ему равно? Ан нет. Тройным одеколоном среди старателей обладал только Чиладзе, имевший обыкновение каждое утро обтирать им лицо. Вот и поинтересовался.
    — Как же, дал — держи карман шире! Я нашел. В лесу. Под кучей хвороста. Пошел утром отливать — посовестился, отошел подальше в лес. Глядь, что-то сверкануло. Тетерин, не будь охламон, колупнул ножкой хворост — здрасте! Тут как тут они, миленькие фуфырики, лежат. Заждались меня, стало быть. Штук десяточек! Один к одному!
    — Если спер у Чиладзе —душу вынет.
    — Не дрейфь! Говорю тебе: нашел в лесу. Короче, добро бесхозное. Не веришь? Идем покажу. Берем хлеба поболее и айда на ту, помнишь, лужайку. В корчаге рыбы, видать, набилось — страсть. Будем делать рыбный шашлычок... Тише ты! Не разбуди этого теленка, — Тетерин кивнул в сторону притворившегося спящим Максима. — Запомни: встретим Чуба или еще кого, — не дышим в их сторону, отворачиваемся.
    Проскочили благополучно — не встретили ни Чуба, ни кого-
нибудь еще. А вот и она, куча хвороста. Нет, вернее пещера Аладдина. Сокровища — зазывно мерцающие зеленовато-голубоватой жидкостью фуфырики. Увидев такое несметное богатство, к тому же аккуратно покоящееся в капроновой сетке, Айдар едва не потерял сознание. В голове у него и так уже приятно пошумливало, глазки алчно поигрывали.
    Если бы они стояли у кого-то на столике или лежали в чемодане, то, конечно, ни-ни! — Тетерин погрозил пальцем. А эти, сиротинушки, лежат без присмотра в глухом лесу. Ничьи, брошен-ные. Не так ли, Айдарушка?
    — Угу...
    — Теперь им хозяин тот, кто нашел. А кто нашел? Мы нашли. Следовательно, кто им хозяин? Мы! Не так ли?
    Угу...
    — Хлебушка у нас достаточно, рыба для шашлыка — в корчаге. Посуда — там. Попутно я разышу свой картузевич. Без него чувствую себя будто совсем без головы. Ну идем, что ли? Бутылочки-то держи при себе. Э-э, постой! Не свернем ли перед дальней дороженькой одну головочку, ась? Даже бульдозер не стронется с места без заправки.
    Стукнулись — забулькали.
    Пошли.
    Где то на полдороге не утерпели, опростали и вторую.
    К лужайке догребли уже сильно навеселе.
    В честь благополучного прибытия к месту назначения расправились еще с одной.
    — Идем за рыбой!
    — Айда!
    К озеру пошли уже под ручку, распевая во всю глотку: один — в лес, другой — по дрова, часто падая и поднимаясь. Добирались долгонько, — с час, не меньше. И тот битый. Добравшись, не могли найти место, где поставили корчагу.
     — Ау-у!
    — Ку-ку!
    В конце концов Айдар, к счастью, споткнулся обо что-то, — это оказалась корчага; поднявшись с кряхтеньем на ноги, выволок и ее, сплошь опутанную водорослями.
    — Ну как, Айдарчик, рыбы полным-полно? — встрепенулся едва не заснувший на бережку Тетерин.
    — Угу... — отвечал Айдарчик и, не дав вылиться воде из корча-ги, взвалил ее на плечо.
    — Теперь надо разыскать картуз, — протер очи слегка очухавшийся Тетерин.
    — Угу...
    Искали долго и тщательно. Как юные следопыты. Картуза нигде не было.
    — Хватит... Пойдем...
    — Как же я так-то, без кепаря, а? — Тетерин пошлепал себя по макушке.
    Айдар молча двинулся к берегу.
    — На помин моего заветного картуза. Распрощаюсь как положено... — Едва достигнув лужайки, Тетерин достал очередную порцию «тройного». — Пока картуз был у меня на голове, я был на коне. А теперь у меня — нет картуза! Нет и коня! Чует мое сердце: опять попаду в передрягу. Этот Чиладзе не даст нам ступить и шагу! — Иногда Тетерин, когда на него нападало особое вдохно-вение, говорил в рифму. — Бедняжка, хотел упрятать фуфырики в темном лесу. И от кого? От Тетерина! Но Тетерин — жох, он нашел и там! А что со мной сделает Чиладзе? Ну подымет кулак. Кулак найдется и у меня... Жаловаться тут некому. Тут ни партии тебе, ни комсомолии. Ни милиции, ни начальства... Мы тут — сами себе хозяева! — Произнеся всю эту тираду, Тетерин между тем успел изрядно отхлебнуть из бутылочки.
    Опомнившййся Айдар с мычанием выхватил оставшееся.
    — Ладно, допей, допей, —великодушно разрешил Тетерин. — Помяни пропавший мой талисман... А я что-то спать захотел... Сготовишь шашлык — разбуди. Скажешь: «Мсье Виктор Тетерин, проснитесь, пожалуйста, прошу к столу». Я тотчас... — Бурча еще что-то невнятное, повозился под деревом, возложил голову на выступ корневища и сразу засвистел носом.
    Айдар, едва держась на подгибающихся ногах, с полубессмысленными глазами, пялящимися в пустое пространство, после некоторого раздумья побрел в лес. Вернулся, таща охапку сухого хвороста и сучьев. Ломая спички и вовсю ругаясь, запалил громад-ный костер. Пламя, как говорится, лизало небо. Не удовлетворив-шись этим, будто собрался жарить здоровенную тушу бизона или намереваясь спалить всю округу, стал как заводной таскать из лесу и совать в огонь сухие валежины и корчаги.
    Наконец уеевшись возле костра, Айдар поднял корчагу и сильно потряс. Ничего не выпало. Удивленно хмыкнул и потряс еще, на сей раз не жалея сил. Выпало несколько гольянов. Айдар запустил в корчагу руку по локоть и выволок на свет божйй большой ком водорослей и тины. Что-то большое, черное, живое с трудом выпу-талось из этой кучи и отпрыгнуло в сторону. За содержимым корчаги пришлось лезть руками еще несколько раз. Вперемешку с тиной, лягушками, жуками-плавунцами и прочей дрянью попадалась и кое-какая рыба.
    О человече! Как велик ты в силе своей и как слаб в немощи своей! А особенно ежели залил свои очи непотребным зелием — лучше бы тогда и не суетиться, и не рыпаться, не стараться нанизать рыбешку на тонкие прутики. Долго возился Айдар, сосредоточенно. «Ух», — притомился изрядно. Кончив занятие, посмотрел на дело рук своих и... ни одной рыбки, чтобы на прутике, — все под ногами, порванные и искромсанные... «А... е... к, л, м, н»,— бубня ругательства, сплюнул в сердцах и всю кучу, добытую из корчаги, одним махом пихнул в костер. «Пусть жарится-варится, разберем потом...» — пробормотал и улегся возле костра.
*
    Вкусно поесть-попить — ох, хорошо! Вкусно потолковать при этом — эх, еще лучше!
    Нынче старатели наслаждались вовсю: урчали, чавкали — аж треск за ушами, а уж беседа текла — любой соловьем заливается.
    Что за дело всем до Максима? Чегой-то с ноги на ногу переминается?
    Наконец-то! Кряхтя и отдуваясь, стали подниматься из-за стола, вытирали губы, хлоп-хлоп друг дружку по брюху, смачно сплевывали, густо задымили табачком.
    Управившись с мытьем посуды, Максим насухо вытер стол тряпкой. Теперь можно и к Чааре.
    — Дядя Филипп, я пошел?
    Не успел тот ответить, из перелеска показался Чиладзе. Какой-то странный вид был у него. Возбужденный, что ли.
    — Где Тетерин и Айдар? — спросил у Чуба, хлопотавшего возле костра.
    — Я сам их заискался. Хотел послать лодырей за дровами.
    — Куда ушли твои? — Максим не ошибся, угадав в походке Чиладзе взвинченность. Даже голос у него вздрагивал.
    — Не знаю...
    — Как так не знаешь, находясь в одной палатке? — подозрительно уставился на Максима.
    — Спал я... — хотел ответить иначе: «Что я, слежу за ними, что ли?» — но вид у Чиладзе был столь удрученный, что Максим пожалел его. — Говорили, что высмотрели себе красивое место для отдыха возле того лебяжьего озера. Могли туда...
    — Знаешь где?
    — Нет.
    — Хоть в какой стороне-то, можешь показать?
    — Кажется, вон там...
    — Идем!
    — Гурам Георгиевич, мне нужно отлучиться в другое место.
    — Это куда же?
    — Так, в одно место...
    — «В одно место»! — передразнил Чиладзе.— Успеешь и потом. А сейчас за мной.
    Вблизи речки на них пахнуло дымом. И по этому запаху лужайку отыскали быстро.
    Жуткая картина открылась их глазам: возле потухшего и чуть тлеющего угольками костра лежали они, закадычные друзья-приятели. И не ясно было с первого взгляда — живые ли еще или уже мертвые, закоченевшие?
    Смерч ли, лихая шайка разбойников или осколки метеорита угомонили братьев по духу — мертвый сон свалил их, как бы и зафиксировал в неестественных позах. Тетерин лежал ничком, подтянув ногу к животу, одну руку с вывернутой наружу ладонью забросил за спину, другой рукой, протянутой куда-то вперед, захватил полную горсть прошлогодней рыжей хвои. Айдар лежал, закрыв лицо черными, заляпанными в тине руками; на одной ноге тлела резиновая подошва сапога.
    — Гурам Георгиевич, что с ними?
    Не отвечая, Чиладзе пружинисто бросился на помощь к поверженным членам его бригады.
    — Алкаши-и-и! — Бешеный вопль обманутого в лучших своих намерениях сострадальца потряс окрестность. Оскорбленный бригадир качал в руке сетку.
    — Кто их так, Гурам Георгии? — запыхавшись, подбежал Максим.
    Опять не отвечая, Чиладзе схватил Тетерина за воротник и принялся трясти.
    Трясти так грушу, ветки ее давно остались бы нагими. Тетерин, не обремененный никакими плодами, реагировал совершенно противоположным образом: вытянул ноги, вкусно причмокнул губами, положил голову поудобней, явно не собираясь прерывать увлекательное сновидение.
    Чиладзе в ярости что-то гортанно выкрикнул и начал изо всех сил бить ногой лежащего в мягкие места.
    — Не надо, Гурам Георгиевич! Зачем вы?..
    — Ты что, жалеешь этого?.. — удивленно посмотрел на Максима.
    — Не надо...
    — Не лезь! — вдруг остервенело выкрикнул Чиладзе.— Пойми, с ними иначе нельзя! — Бить, однако, перестал.
    Между тем Тетерин уже стоял на четвереньках, рассматривая на просвет пузырек.
    — Гурамушка, я тебя сейчас угощу, — и опрокинул бутылочку в рот. — Па-ы-ы, ни капельки не осталось! У нас же должно было еще остаться кое-что. Айдари-и-ик! Где фуфырики?.. Где испеченная рыбонька, а? Давай угостим бригадира!
    Айдар не отвечал. Но теперь он блаженно улыбался.
    — Держи! — Чиладзе сунул сетку Максиму, а сам, схватив Тетерина, все пытающегося выцедить хоть капельку из пустой бутылки, и Айдара, уже пробующего подняться и утвердиться на ногах, за грудки притянул и крепко стукнул друг дружку лбами, отчего они повалились на землю в разные стороны:
    — Алкаши!.. Ворюги!..
    Тетерин, ползая у ног Чиладзе:
    — Гурам... Гурамушка... Дай бутылочку... А потом можешь сделать что хочешь... Я согласен... Только дай одну... Не видишь, помираю же... Гурамушка...
    — Вставай! Пошли! — Сильными тычками в спину Чиладзе погнал воскресших дружков перед собой.
    Тетерин гундосил, клянча фуфырик. С лица Айдара не сходила блаженная улыбка.
    Максим не успел и глазом моргнуть — Тетерин и Айдар уже летели с высокого берега в речку кувыркаясь.
    — Эх-ха! — Пронзительный вскрик Чиладзе сопровождал их парение.
    Мутная вода сомкнулась над старателями.
    — Не волнуйся, генацвале! — Чиладзе удержал за руку Максима, рванувшегося было на помощь утопающим. — Ничего с этими прохиндеями не случится!
    Глядеть на все это Максиму не хотелось. Отошел в сторону, отвернулся.
    — Ты куда? А ну, назад! Я кому говорю? Назад! — Голосом дрессировщика бригадир приказал Тетерину, выбравшемуся было на берег, вернуться.
    Тетерин безропотно вернулся на место и остановился, съежившись.
    Чиладзе, точно взмахнув невидимым хлыстом:
    — А теперь — нырните с головой! Остудите жар! Через два часа у вас начинается смена. Коль не очухаетесь к тому времени, пеняйте на себя!
    — Г-гу-урамушка, х-холодно ж-же... Ыч-ча... — Выбивая зубами дробь, взмолился Тетерин. — П-помереть мож-жно, т-так х-холо-о-дно...
    — Нырять! Я что сказал?
    Мутная вода сомкнулась над головами.
    — Подлец Чиладзе!.. Издеваешься? Подкараулю момент... Отомщу. Гад буду, отомщу! — ругался дрожащий Тетерин, плетясь к берегу.
    — А где Айдар? — Максим всполошился не зря: Айдара не было. Исчез — как в воду канул. Куда же еще?
    — Бырдахов!.. Бырдахов!.. — Не на шутку перетрухнул и бригадир.
    И только тут из-под воды медленно появился Айдар и застыл неподвижно.
    — Ты чего, Бырдахов? — У Чиладзе камень упал с души. — Ты чего, а?
    Айдар молчал с блаженной улыбкой на устах.
    — Чего стал? Вылазь!
    Айдар побрел к берегу.
    — Ну вот,— совсем успокоился Чиладзе. — Небось очухались? Теперь марш к палаткам! — И сам первый в несколько тигриных прыжков вынесся на самый верх крутояра.
    Максим настиг Чиладзе уже в лесу, протянул сетку.
    — Гурам Георгиевич, я тут отлучусь в одно место.
    — Только не задерживайся там! Не опоздай к ужину.
*
    Лес пел голосом Чаары.
    Чаара пела:
                                        Что самое радостное?
                                        Приход возлюбленной на свидание...
                                        Что самое досадное?
                                        Неприход возлюбленной на свидание...
                                        Кто нетерпеливее всех?
                                        Юноша...
                                        Кто смирнее всех?
                                        Жених...
                                        Кто застенчивее всех?
                                        Невеста...
    «Чаара...»
    «Максим...»
    Кинулись навстречу друг дружке.
    — Почему опоздал? Ты же обещал прийти рано!
    — Спой еще! — не отвечая на упрек, попросил.
    И подумать не могла, что запоется. Нет, не теперь. Теперь-то пела — время коротала. Тогда, на днях, — вот когда запелось нечаянно. Спускались с Максимом с горы Чочур. Вмиг волнение и печаль охватили душу — словами не выразить. Только мелодией.
    — Спой, Чаара!
    — Ну слушай:
                                        Как длинна эта угольно-черная ночь,
                                        Волком воет, летая, метель...
    — А теперь что-нибудь радостное!
    — Радоваться причины нет.
    — Почему? — Встревоженный Максим остановился и взглянул на нее.
    — Так, — стараясь улыбнуться, Чаара застегнула «молнию» на куртке Максима. — Так...
    — Ничего не понимаю.
    — Послушай и поймешь. Только не стой, еще опоздаешь, — Чаара принялась обмахиваться косой. — Вчера вечером у нас в Кытые состоялся военный совет: дедушка, бабушка и я. На повестке стоял один вопрос: «Как быть дальше?» Нынче летом в этих местах совхоз сена не заготавливает. Следовательно, скот зимовать в этой округе не будет. Ну и, сам понимаешь, Кытыя вскоре опустеет. Таково решение военного совета. А я довожу его до вашего сведения. — Как ни пыталась Чаара выдержать до конца шутливый тон, в ее голосе явно звучала потаенная печаль. — Переезд может состояться даже через несколько дней.
    — А я?
    — Ты? Ты же харгинский. Твою судьбу военный совет Кытыи не может определить.
    — Я-то думал, что к Кытые более близок, чем к Харгам. Ну ладно — пусть. В таком случае я сам принял решение: в тот день, когда вы уедете, я пойду за вами следом.
    — И куда дойдешь?
    — В Аартык.
    — А я сразу уеду в Якутск.
    — Ия — за тобой.
    — Зачем?
    — Помогать тебе готовиться к экзаменам.
    — Допустим, я поступлю. Что дальше?
    — Я лечу в Москву. Жду там тебя на зимние каникулы. Согласна?
    — У тебя все — как в сказке. И ты веришь, что все это так и сбудется?
    — Конечно! А что здесь невозможного? Все зависит от нас самих. Давай скрепим наш уговор рукопожатием. Дай руку!
    Пытаясь представить, как воспримут отец и мать, да и все соседи, ее появление в поселке с русским юношей, Чаара, колеблясь, не спешила подать руку.
    Максим сам завладел ее рукой и крепко сжал. Дальше они пошли уже не разнимая рук.
    — Завтра я приду пораньше.
    — Приходи прямо на Тиэрбэс, я буду там пасти скот вместо дедушки.
    Нет прежней радости — тускл и печален голос.
    — Что с тобой?
    — Ничего.
    — Неправда!
    Согласилась безропотно:
    — Ты ведь знаешь...
    Точно мгновенный сумрак объял окрестность.
    — Знаю... Но мы-то никогда не расстанемся!
    — Что бы ни случилось?
    — Конечно!
    — А если?..
    — Без всяких «если»! — Максим повернул Чаару за плечи. — Чаара... — И смутился вдруг, дыхание пресеклось. — Прости!
    — За что? .
    — За твой Джэнкир.
    — Ты не виноват. И потом, разве Джэнкир — только мой? Чуть, было не сорвалось с языка: «А чей же еще?» — удержался. И правильно сделал. И вдруг почувствовал, что Джэнкир был уже и его — в той мере, насколько этого хотела Чаара; насколько он сам способен принять близко к сердцу эту озаренную новым и небывалым чувством землю.
    «Вторая родина»...
    Что бы это значило? Почему вообще пришло ему теперь в голову? Стоило ему только подумать «Джэнкир», — в тот же миг он начинал видеть Чаару. «Разве Джэнкир — только мой?» Разве Москва — только его? Если бы мог показать Москву Чааре, она стала бы ему еще дороже. Хотя и непонятно, как это может быть «еще дороже»? И все-таки...
    — Улыбнись, — попросил Он.
    — Зачем? — уже улыбалась.
    — Так надо.
    — А-а... И ты улыбнись, — попросила Она.
    Его и просить не надо было.
    Кто-то однажды сказал, что истинная родина человека там, где он вдруг вспоминает детство. Может быть, так оно и есть. Но если это правда, почему не может считаться правдою и то: родина там, где родилась любовь двух существ — Ее и Его? Тогда это родина их любви!
    — Что бы ни случилось?
    — Конечно.
    — У нас ведь все впереди!
    — Что «все»?
    — Счастье!
    — Это солнце, это небо, весь этот мир — наши! Все будущее — наше! Ты слышишь?
    — Слышу... — взволнованно-радостно прошептала Чаара и спрятала лицо на груди Максима.
    Он нагнулся, неловко ткнулся губами в угол Ее рта и, сконфузясь, со всех ног кинулся в глубь леса, окутываемого ранними сумерками.
*
    Точно пьяный вышел из палатки Чиладзе. Даже и не вышел — выбрался шатаясь; спотыкающейся походкой направился к столу, за которым кончала ужинать ночная смена. По мере приближения походка его выровнялась, окрепла.
    — Встать! — Стащил с головы фуражку и, положив ее по-военному на согнутый локоть, резко выпрямился, словно перед солдатским строем.
    Занятые своей обычной болтовней старатели не очень-то обратили внимание на бригадира. Кто и действительно не расслышал, кому — «до лампочки».
    — Встать!!! — загремел вдруг Чиладзе.
    Кто удивленный, кто опешивший, кто встревоженный — люди смолкли и поднялись.
    — Снимите шапки... Сегодня днем в тринадцать часов сорок пять минут скончался наш бывший бригадир Никодим Егорович Журба... Только что передали по радио... Почтим его светлую память минутой молчания...
    Когда минута, длившаяся вечность, истекла, одни старатели начали молча укладываться спать; другие, в том числе и Максим, молча ушли на смену.
*
    Не стало Журбы.
    Представить себе уход в небытие самого живого из встреченных им до сих пор людей Максим не мог и не хотел, пусть и понимал внешним разумением: больше не увидит он Никодима Егоровича; больше не говорить им ни о чем.
    Может быть, даже наверное, дело было и в том, что еще ни разу в жизни он не сталкивался лицом к лицу со смертью близкого человека. Смерть же иных людей, в том числе выдающихся государственных деятелей, по поводу чего объявлялся всенародный траур, была как бы официальным ритуалом — не ударяла в самое сердце, не выворачивала душу наизнанку.
    Иное дело — Журба.
    Что-то безумно-упорное сопротивлялось тому, чтобы отпустить-отдать неизбежному этого обыкновенно-необыкновенного человека — смириться, оставив себе взамен чувство вечной благодарности, и утешиться этим. «Что-то» — ощущение высшей несправедливости, какое он безотчетно испытывал, не умея выразить его хотя бы смутно-мысленно.
    Глухая тоска скорби, вдруг заполнившая все существо целиком, была извечной тоской человека по человеку, которого жаждала и искала юная душа и которого, в свою очередь, жаждала и искала душа взрослая, ибо одинаково одиноко, бесприютно и страшно в этом мире одному — быть чужим среди чужих.
    А самое страшное не понимать: зачем явился на свет? Так ли нужен и обязателен, или, случайный, существуешь как бы из милости? Есть — и ладно. Не был бы — и не надо. И все так: все — случайные? Если так,— какая разница: человек ты, трава или зверь лесной? Если так, — человеку-то хуже всех. «Нет, Максим, человек может представить себя и рекой, и облаком, конем или птицею. А дерево ли, камень ли не могут...» — это Журба. Его слова.
    — Есть ли счастье на свете, Никодим Егорович?
    — Есть!
    Максим опустил глаза.
    Тут Журба спохватился, глянул с туманной хитринкою и тревоги не утаил.
    — Почему спросил, сынок?
    — Так. — Вот и весь ответ в тот раз. А ведь не просто так, меж тем причина куда серьезная: не встречал Максим счастливых людей. Как в воду опущенных — пруд пруди. То ли радость сама покинула землю, то ли люди отреклись от радости — точно стеснялись, даже стыдились показаться «счастливыми». И нельзя было больше уязвить-оскорбить кого-либо, чем сказав: «Счастливчик!» Зря старался бы тот доказывать, что — «Да что вы, братцы? Ничего подобного!»; что — «Видел он в гробу такую жизнь!»; что — ...презрение окружающих ему было обеспечено. Вчерашние друзья-приятели глядели на него как на отщепенца или, в лучшем случае, как на прокаженного.
    Душа Максима протестовала. «Зачем они притворяются?» Вопрос оформился со всей неопровержимой очевидностью. «Почему он, Максим Белов, должен лгать себе и другим, делая вид, что разделяет «мировую скорбь» с этими безотчетно неприятными ему, недовольными всем и вся людьми, потягивающими в полумраке той роскошной квартиры коктейли? Именно это не осознанное в тот момент чувство вытолкнуло его на улицу. И долго еще потом не отпускало Максима странное ощущение какой-то неправды, липкой паутиной опутавшей душу. Вероятно, Тогда в нем взбунтовалась его «плебейская» натура, о чем с шипящей ненавистью говорил кто-то в темноте. Пожалуй, и не только это. Теперь, спустя время, анализируя свое смутное ощущение, он почти пришел к выводу: возмущало-бесило его не то, что в словах невидимого во мраке человека не было ни грана правды (была, была!), но то, как он говорил: с ехидным смешочком, злорадством и, казалось, потирал при этом ладони, предвкушая, что все рухнет в тартарары, а он будет с наслаждением наблюдать крушение мира. Пакостный липкий голос оскорблял. Тем уже, что требовал подхихикивания, также потирая ручонки; и за это он как бы получал право судить жизнь жестоко, без жалости, почитая себя если не апостолом, то уж наверняка учеником пророка, выносящего не подлежащий обжалованию приговор человечеству. Ледяные мурашки покатились по спине: его же приглашают к подлости! Уверены, что он достоин подобного откровения! Значит, похож на такого человека? Выходит.
     Весь предыдущий душевный опыт Максима, ведь был же он, восставал против ликующей наглости судилища, не считающего необходимым понимать всю истину бытия, истории, какие-то главные законы человеческой жизни. Какие они? Не зная их, блуждая в потемках, Максим единственно чего боялся: оскорбить самое жизнь, себя злыми (не суровыми), лживыми (не праведными) суждениями, за что, чувствовал, не было бы ему прощения.
    Ощущая фальшь в словах того человека, Максим не умел возразить. И это тоже мучило его. Это-то, пожалуй, и мучило всего более. Как он был рад, что ушел тогда. Нет, не сбежал от греха, а именно ушел, не вступив в мерзкий разговор. Прежде он должен научиться любить людей. Научиться видеть и понимать великую тайну всеобщего существования всех и каждого, без чего нельзя чувствовать себя свободным. Судить же, будучи рабом невежественных иллюзий, доморощенных теорий и тому подобного, — ни за что!
    И еще несомненно знала его душа, что добыть истину о ни с чем не сравнимом чуде жизни нельзя, замкнувшись в полутемной келье и страшась выйти на свет.
    Неизъяснимая радость вдруг охватила все его существо: он не предал никого — ни деда (мог допустить гнусную мысль: «Знай он о своей судьбе, делал бы революцию?»), ни Журбу («Что, ему больше всех надо было? Жил бы себе спокойно!»).
    Радость, объявшая Максима, происходила от того, что рн мог с чистой совестью смотреть в глаза дорогим ему людям. Перед их лицом, перед их судьбой — огромной и высокой, как звездное небо, раскрывшееся в эту минуту над его головой, — он думал вольно и бесстрашно, не помня о себе. Но мысли, которые горели в нем, — он сам: и тот, каким был теперь, и тот, каким еще будет.
    Если человеку вообще дано ощущать собственное взросление наяву (не в детских снах), Максим ощущал это в полной мере, ибо в его жизнь как бы вошли чувства других людей, живших до него, мечтавших о том, что он, кто станет жить после них, должен быть непременно счастливым.
    А сами-то, сами что, были счастливы? И от того, чувствовал, сможет ли, сумеет ли он правильно понять, в чем оно, великое и горькое счастье деда и Журбы, зависела теперь судьба его и дальнейшая жизнь всех людей, которые яростно спорили меж собою, отрицали друг друга, но все вместе составляли необходимое и неизбежное единство. И чем упорнее предчувствие этой мысли работало в его сознании, тем яснее становилось, — не додумай он ее, не имеет права называться человеком.
    И вопрос за вопросом, как за далью даль, открывались сейчас перед Максимом в бесконечном пространстве вселенной и времени, освещаемом вспышками зарниц и трассирующими пунктирами срывающихся изредка звезд. Странные мучительные мысли, ворвавшиеся бурей в душу или, напротив, вырвавшиеся пламенем из нее, тревожили, потрясали Максима, вызывая в нем одновременно радость, страдание и печаль. Но это было только начало — начало его самого. Кем же он был до сих пор? Ведь был же кем-то. Значит, нужно было прикоснуться к чему-то, к судьбе близких и прежде незнакомых людей, чтобы научиться думать о себе? И не это ли смутно-неодолимое желание сорвало его с места и повлекло в таинственный край, суля необыкновенные приключения; в край, где он должен был испытать тяжкую радость труда и ни с чем не сравнимый восторг самого драгоценного в мире чувства — любви?
    О любви Максим думал особо. Любил ли он (разумеется, родители не в счет) до сих пор — этот вопрос просто-напросто не возникал: в нем не было никакой нужды. Теперь же, когда возник, все казавшееся простым и ясным, в том числе и в отношении матери и отца, необычайно запуталось и усложнилось, перестало быть очевидным, и даже стыд невольно обжег: оказывается, он милостиво принимал любовь самых близких ему людей, разрешал боготворить себя, не задумываясь, что нужно платить ответной любовью. Если это не так, чья-то любовь — жертва, пусть и святая, которой любимое существо пользуется в своих интересах, превращая любящего в своего раба. И страшно стало вдруг, ибо разве не страшно, когда тебя любят, а ты не задумался: за что? Как будто все обязаны любить тебя. Кто ты в конце концов такой?
    Горячее чувство любви к жизни (Максим был уверен, что переживает именно его) на этот раз заполнило целиком, — и он познал счастье. Понял, как это бывает: душа его слилась-смешалась со звездным небосводом, с шумом и вздохами невидимого во тьме леса, с думами навеки ушедших, ныне живущих и еще не рожденных людей, которые тоже, как он, грезили, грезят и будут грезить о счастье для всех, освободившись от трусливой мысли о себе. Теперь он обладал всем, не владея ничем в частности, ибо сам принадлежал этому миру; и, принадлежа ему, был един и равен со всем сущим в благодарной любви-благоговении перед чудом, которого не испугался; и в награду оно позволило приблизиться к себе. И в этом тоже было необыкновенное чудо.
    «Дедушка...» Максим точно почувствовал на себе чей-то осторожный, непугающий взор и не вздрогнул, подумав, что это, может быть, его дедушка. «Я пришел к тебе, дед! Ты ведь этого хотел? Я пришел... пришел». — «Я знал, что ты придешь, внук мой, хотя в то время, когда меня не стало среди живых, тебя еще не было на свете. Тебя зовут, конечно, Максим — как меня?» Никогда не слышанный голос деда звучал в нем отчетливо и ясно. «Где ты Похоронен, дед?»1— «Не знаю, внук. Где-то здесь, в вечной мерзлоте зарыт. Да это и неважно». Голос истаял. Исчез.
    «Я счастлив, мой мальчик!» — вдруг возник другой, знакомый голос. То был голос Журбы. Когда Максим услыхал эти слова, в первый миг не поверил.
    Вряд ли и кто другой, встретив Журбу, когда он был еще жив, подумал бы, что видит перед собою счастливчика — куда там: по всем меркам не тянет. Скорее наоборот. Узнав же, как прожил он жизнь — бродяжничая на семи ветрах через семь непроходимых перевалов, скитаясь по пустынным углам и урочищам дикого Севера, содрогнулся бы от жалости и отпрянул в священном ужасе: чур меня!
    «Здесь я чувствую себя человеком, сынок».
    Что же, те, кого Максим только и знал до сих пор, живущие в уюте и тепле городских жилищ, защищающих их, и его тоже, от бурь и необъятных ледяных пространств, не чувствовали себя настоящими людьми и не страдали от этого? Или все-таки смутная, невыразимая тоска, какую они все-таки иногда безотчетно ощущали, прорывалась в шипящем занудстве нытья, недовольства жизнью? Наверное, так и было.
    «Жизнь, мой мальчик, — суровое испытание».
    Что он, Максим, должен обязательно испытать? Глупец, еще и спрашивает. Так он назвал себя сам и усмехнулся. Что испытать? — да хотя бы то: мужчина ли он! Теперь он знает вкус хлеба насущного, добытого в поте лица своего. Знаешь это — знаешь цену всему, ибо нет ничего дороже на свете свободы человека, ненавидящего любые привилегии.
    И снова стыд опалил: как он смел оскорблять жизнь, искренне уверовав в собственное право мыслить (ха-ха!) за этих будто бы «дремучих» людей! Каким беспомощным, никчемным и ненастоящим почувствовал он себя здесь, рядом с Журбой. Но, видел, тому и не пришло в голову показать свое превосходство. Он и не подозревал, что учил Максима самому главному — любить жизнь, не судить человека, не поняв его прежде. «Иначе не заметишь, сынок, как окажешься чистоплюем, а то и того хужезлодеем». Понять — уметь встать на его место, оказаться в его шкуре. «Ты думаешь, Тетерин такой от рождения? Нет, Максим...»
    И прошлая, и настоящая, и грядущая печаль, что разом ощутил в эту минуту, вдруг проросла в его душе; и он, исполненный огромной благодарности, нашел наконец томившее его слово: «Клянусь, дорогой Никодим Егорович, я постараюсь... — и запнулся, и продолжил, одолев спазм в горле: — Я постараюсь быть человеком, каким были вы! Я буду! Вот увидите». Тотчас же что-то давившее его отошло-отступило. Стало легче дышать.
    Звездная ночь сочилась тускло. Призрачно виднелись горы.
    Максим, теперь уже не вчерашний зеленый «вьюнош», работал машинально, по привычке. Как опытный бункеровщик движется медленно, словно нехотя, — так двигался и он; однако поспевал везде; на глаз точно определяя, куда направить струю воды. Журба остался бы им доволен, промелькнуло в сознании.
    Сигнал, возвещающий о перерыве, прозвучал неожиданно для Максима. Никакой радости не ощутил. Не то что вчера бы, когда изматывался «до чертиков». Теперь, хоть под пресс, ни капли пота из него не выжать. Весь вышел. «Видишь, сынок, и на человека становишься похожим»,— говаривал совсем недавно Журба, довольный, что его предсказание «привыкнешь!» — сбывалось.
    Не спеша выключил транспортер. Так же не спеша двинулся на призывно трепещущий свет костра.
    В ночи кто-то стонал. И этот звук шел как будто из огромной глыбищи — застывшего без движения бульдозера. Максим полез наверх, заглянул в кабину и увидел Тетерина.
    — Что с тобой? — попытался взять за вздрагивающие плечи, повернуть.
    Тетерин упирался, но вдруг обернулся и прохрипел прерывающимся голосом.
    — Тебе-то что?.. Кто тебя звал?.. Давай проваливай отсюда! Проваливай!.. — отвернулся. Опять спина и плечи заходили ходуном, словно в лихорадке.
    Плачет! Тетерин — плачет!
    Максим молча обнял его за плечи, припал головой к голове. Тетерин на этот раз не скинул его руку, не отстранил голову. Так они и сидели.
    — Журба... Никодим Егорович... — Было успокоившийся Тетерин забился в рыдании.
    Максим стал гладить его по спине, как маленького.
    — Никодим Егорович... Только он один умел видеть во мне человека... — шумно, со свистом вздохнув, выдавил Тетерин. — Все вопят в один голос: «Тетерин — алкаш, хулиган, конченый человек!» Лишь один Никодим Егорович... Он меня укорял: «Ты, Витя, по сути парень неплохой. Зачем стараешься казаться хуже, чем есть?» Когда я в запое доходил до ручки и терял человеческий облик, он меня выручал не один раз. Два раза даже повел к себе домой, вымыл-причесал, приодел, накормил и устроил на работу.
    А я, дурак, опять срывался... И тогда он на меня не плюнул. И нынче летом, когда меня все отринули как прокаженного и я крохоборничал в поселковой столовой, собирал объедки, это он меня нашел и устроил сюда. Почти все были против. Он один настоял, поручился за меня, паразита, сволоту несчастную! — Рассвирепел было, но тут же захлюпал. — Если сейчас я опять загремлю, поддержать меня будет некому... Некому... Раньше, даже на самом дне, я не терял последней надежды: есть Журба, он выручит. А теперь — его не стало. Теперь у меня никого нет.
    — Почему нет? Хороших людей немало, — неуверенно пролепетал Максим.
    — Это только на словах. А в жизни их нет. Люди любят врать. Все эти разговоры о благородстве, о милосердии — пустая болтовня. У людей глаза завидущие, руки загребущие. И каждый тянет лишь к себе. Какое бы горе ни стряслось с другими, до этого им дела нет. Лишь один Никодим Егорович.
    — Витя, ошибаешься... — Максим в первый раз назвал этого человека по имени.
    Тетерин, промочив ладонью глаза, вздохнул, с жалостью поглядел на «теленка».
    — Не ошибаюсь... К сожалению... Ты жизни еще не знаешь, потому и говоришь так. Потом запоешь по-другому... Вроде меня... Я изверился в людях. Вполне и окончательно!
    Максим потерянно молчал.
    — Хочешь принять исповедь Виктора Александровича Тетерина? — зыркнул, усмехаясь. Наверное, он должен был превратиться в прежнего «рубаху-парня», чтобы поведать о своей скитальческой и полной приключений судьбине.
    Максим кивнул.
    — Ну, так слушай. Когда-то и я был обычным человеком. Было мне всего восемнадцать. Я — студент техникума. Она — сокурсница. Звать Нэлли. Я влюблен по уши. Сам понимаешь, втихаря. Однажды я натолкнулся на нее в коридоре общежития. Да не одну, а с одним... как бы сказать, прохиндеем. Тоже студент, только старше на курс. И жил он не в общежитии, а в городе. Так вот, вижу: малый пьян в дугаря, извергает из своей слюнявой пасти разные гадости и лапает мою недотрогу, отроковицу непорочную, ангела небесного. «Ах ты, гад ползучий!» — взыграло ретивое. И не обратил внимания, что «солнце жизни моей» не рвется из злодейских рук, не взывает о помощи, что отстранилась, лишь завидев меня. Тот «подонок», «скотина» и прочее, не припомню, как называл его в праведном гневе своем, выдал очередную порцию ругани и порвал, нехороший человек, ситцевое платьице на груди моей лапушки. Может, последнее. Треск раздираемой материи лишил меня разума. Наверное, в тот момент я являл собой клас-сический образ благородно-безумного рыцаря! Представляешь Тетеринас пылающим взором? Копье — наперевес. Конь — вскачь. — Рассказчик хохотнул. Пожалуй, не слишком весело. — Короче, сграбастал мерзавца за грудки. Схватить-то схватил, а что делать дальше — не ведаю. Тот малый маленько очухался, смерил меня брезгливым взором и процедил: «Руки прочь, рвань». И хотя бы восклицательный знак в голосе. Нет, тихо так сказал. Наверное, это и взбесило меня больше всего. А почему он так сказал, поймешь дальше. В тот же момент я приложил его к стене. Сколько раз — не помню. Но точно: рукоприкладства не допустил. «Идем!» — говорю моей ласточке. А она вдруг как заверещит, как затрепещет крылышками — будто ее режут. Тут набежали. «Бандит, хам! Напал, избил!» — вопит малый, обливаясь пьяными слезами. Что слезы пьяные, знаю я только. «Что случилось?» Я молчу, оберегаю честь моей несравненной. Не рассказывать же, как этот хлюст оскорблял ее... На следующий день вызвали меня в комитет комсомола. Я спокоен: моя Нэлли расскажет всю правду, как было, и мне вручат медаль за благородство. Но... она наговорила такого, что — хоть стой, хоть падай! Оказывается, это я ее оскорбил! Это я напал и избил того гнусавца!
    — Не может быть! — возмутился Максим и даже привскочил на сиденье.
    Тетерин радостно заржал:
    — Еще как може-ет, мила-а-ай! О-го-го-о! Я, олух царя небесного, был так ошарашен, оглоушен и тому подобное, так мне стала противна эта робкая жалкая курица, которую минуту назад я боготворил, что я всю вину принял на себя. Конечно, из комсомола — к этой самой матери! К тому же папаша этого потроха оказался каким-то там бонзой, и меня «завертели». Нависла угроза исключения из техникума. Тут слепой случай опять-таки свел меня с ними; в этот раз — на улице. Ну, тут-то бледнолицего красавчика я измордовал всласть: родная матушка, наверное, не узнала. За хулиганство — полтора годика, пожалте! Вот так и вышел в тираж наивный лопух Виктор Александрович Тетерин, до этого всеми потрохами веривший в справедливость и человеческую порядочность. И понемножку стал появляться иной Тетерин — алкаш и хулиган... Теперь обо мне никто иначе и не подумает и не скажет, в том числе и ты... Был один человек — Журба, который принимал меня за человека. И того сейчас не стало... Теперь на всем белом свете нет никого, кто бы считал меня человеком...
    — А где мать, отец?
    — Померли... Тю-тю! Померли, касатик, когда меня ветродуем носило, — попробовал было ерничать по-прежнему, но как-то плаксиво скуксился, поперхнулся.
    — Братья, сестры?
    — Гол как сокол. Один точно перст.
    — Друзья?
    — Друзей — нет. Дружба — ложь. Пока у тебя в кармане густо, — от друзей-приятелей отбою нет; опустеет — днем с огнем не сыщешь.
    — Нет, нет, не надо так говорить, — словно отстраняя и от себя этот чересчур суровый приговор, испуганно проговорил Максим, отодвигаясь.
    — Не надо? А как надо? Ничего-о, поживешь, пооботрешься и все испытаешь на собственной нежной шкуре! — хищно-мстительно прищурился Тетерин, рукавом крепко утирая лицо. — Я не раз принимал решение: «Ша! С завтрашнего дня начинаю жить по-человечески!» Но стоит мне оказаться среди людей, точно бес в меня вселяется, — начинаю выкаблучивать такое, что на трезвую башку и нарочно не придумаешь. Мне кажется, таким образом я мщу людям, издеваюсь над ними, даю им знать о моем отвращении к ним, а получается, ;что это я сам выставляю себя на всеобщее посмешище, и люди смотрят на меня с отвращением...
        А ты вернись в прежнего себя. Восстанови себя, каким ты был...— Не сумев выразить свою мысль, Максим запнулся. — Разве нельзя стать, каким был, а?
    — Э-э, дружище, это, во-первых, просто невозможно. Да и нельзя, пожалуй. Стану я прежним теленком — так с меня и не слезут, растопчут в лепешку. Не-е, Витька Тетерин не из тех простофиль, что подставляет хребтину: нате, катайтесь! Лучше я сам на других покатаюсь!
    И жалость к Тетерину и страх перед ним смешались в душе Максима.
    — Витя-я! Макси-и-им!
    — Зовут... Ты никому ни полслова, — почему-то зашептал Тетерин Максиму на ухо. — Ты меня, пожалуйста, прости. Медвежонка я напрасно... Какой-то зверь во мне пробудился... Ты меня прости, ладно?.. Мишкин взгляд до сих пор стоит у меня в глазах... Даже в кошмарах снится... Каюсь, но сделанного не воротишь...
    — Витя-а-а!..Макси-и-им!.. — прокричал Айдар уже где-то совсем рядом.
                                                                         Глава 27
    Что это стряслось с Зориным? Вчера по телефону понес какую-то ахинею: мол, гаркнуть-то он гаркнул — ан сердце и не выдержало. Чушь какая-то!.. Правда, голос у него был больной. Не от страха же. Чего дрожать — с Джэнкиром комар носу не подточит.
    Густобровый человек на портрете смотрел на Мэндэ Семеновича добрым, ободряющим взором. И как бы заговорщически подмигивал: «Что, тяжело, брат?»
    Кэремясов вздохнул.
    «А мне, думаешь, легко?»
    — Да-а... — вслух печально протянул Мэндэ Семенович, итожа какую-то, теперь уже и не помнил, важную мысль, ускользнувшую, но оставившую в душе ощущение досады и раздражения. — Да-а... — и вдруг вспомнил причину, повергнувшую его в уныние: «Чистоплюи! Радетели человечества, так их... Тоже, нашли злодея! Хотят быть гуманистами за его счет? В другой бы раз и не возражал, а сейчас — не-ет, не тот случай, голубчики!.. Не до шуток! Держись, Платоша! Ты сам этого добивался, дружочек!..»
    Оно конечно, так говорится отвлеченно: «Попал под паровой каток»,— однако, бывает, говорящему хочется поверить. Не столько, может, и словам, сколько его расплющенному в лепешку облику.
    Не успел Лось закончить доклад о ходе заготовки кормов в совхозах, в котором главный акцент сделал на персональной ответственности руководителей хозяйств, тут и попал. Охнуть не успел, как Кэремясов уже открыл прения.
    — Правильно: руководители совхоза несут личную ответственность. Об этом и напоминать не стоит. Но спрашивается: а где же ответственность исполкома райсовета? Кто, как не он, обязан быть непосредственным руководителем и организатором на местах? За создавшееся критическое положение должен прежде всего отвечать исполком, в первую голову — его председатель, товарищ Лось. У нас, коммунистов, есть руководящий принцип — самокритика. К сожалению, в докладе Платона Остаповича этот момент почти отсутствует. Намеки, правда, есть. Но весьма безличны, чересчур общи. Я хочу прямо спросить: были ли вы, товарищ Лось, в курсе каждодневного хода работ?
    Гладя с тоской, Лось кивнул.
    — Разумеется.— И почувствовал себя нашалившим школяром.
    Кэремясов усмехнулся, подмигнул собранию.
    — Товарищ Лось говорит: «Разумеется».
    Люди оживились: пленум обещал быть если не историческим, то не таким занудливым, как всегда.
    — А если «разумеется», почему не приняли своевременно срочных мер? Почему позволили совхозам дойти до жизни такой?
    Лось побурел. Но что можно возразить?
    — Что я предлагаю, товарищи, чтобы кардинально выправить создавшееся положение?.. — Потянул паузу. Ах, катер!
    Собрание навострило уши.
    — Сегодня же, сразу же после заседания, членов исполкома необходимо послать по совхозам. Председатель здесь должен показать пример. Какое у нас самое отстающее хозяйство?
    — Борулах, — подсказал кто-то.
    — Вот-вот. Туда и следует отправиться нашему уважаемому Платону Остаповичу. Как вы думаете, товарищи?
    — Правильно!
    — Пока хозяйства не войдут в график, никто из командированных не имеет права вернуться! — продолжал развивать свою идею Кэремясов. — Только так, предельно увеличив персональную ответственность, мы выведем сенокосную кампанию из прорыва. Нам не нужны пустые доклады, голые решения, — выбросил руку со сжатым кулаком. — Скирдованное сено, заложенный силос — вот главный козырь дня!
    После выступления первого секретаря райкома партии руководители совхозов вздохнули с облегчением.
    Члены исполкома были, пожалуй, слегка шокированы и немало удивлены, что Кэремясов так яростно накинулся на Лося; но объяснение нашлось: тяжесть обстановки, исключающая всякое миндальничание и даже чувство дружеской симпатии.
    Один Лось понимал, где зарыта собака, но решил лучше промолчать. Главное — впереди. Главное — судьба Джэнкира!
    «Ну, Дмитрий Николаевич, не подведи!»
    Терехов, заместитель Лося, начал доклад об охране природы вяло, общими словами и уже через минуту совершенно утонул в мелочах; и сколько Лось ни ждал резких слов о положении на Джэнкире (специально же просил подчеркнуть этот момент!), так и не дождался. Правда, тот обмолвился вскользь о загрязнении воды старателями, но о противозаконности добычи золота — ни единого словечка. Впрочем, понятно: Терехов собирался на пенсию — и с Кэремясовым ему конфликтовать ох не резон. Вот и ходит перед секретарем на цыпочках; не дай бог слово поперек вымолвить. К тому же, ушлый хитрец, пронюхал, видать, из-за чего между секретарем и председателем пробежала черная кошка.
    Если бы Лось решился взглянуть на Кэремясова, он не обнаружил бы на его лице даже тайного торжества — печален и даже горек был его вид. Можно сказать, даже удручен.
    Терехов начал бубнить о предстоящих задачах.
    «Он что, нарочно гундосит невнятнее обычного, жует, давится словами?»
    Жалкое зрелище представлял сегодняшний исполком — тоска зеленая. Люди крепились из последних сил, чтобы не задремать, пучили глаза, удерживали зевоту, потирая виски и лбы. Кто-то и всхрапнул случаем.
    В тот самый момент, как Терехов прекратил словоговорение, Кэремясов поднялся, сгреб со стола бумажки, запихнул в дипломат.
    — Товарищи, нам всем и каждому недосуг. Терять драгоценное время на обсуждение плохо подготовленного вопроса не имеет никакого смысла. Охрана природы на современном этапе — проблема капитального значения. К ней надо подойти так же капитально. Предлагаю: вопрос детально изучить и вынести на отдельное обсуждение в один из последующих исполкомов с самым широким привлечением актива.
    — Правильно!
    — Перенести!
    — Платон Остапович сам не раз ратовал, что нельзя заседать ради формы!
    — Надо кончать!
    — Вон сколько времени... Нам до дому еще добираться и добираться.
    «Ну что, друг Платон?»
    «Не спеши, друг Мэндэ!»
    — О недостаточной подготовке вопроса Мэндэ Семенович сказал правильно. Я виноват, что удовольствовался лишь беглым ознакомлением с докладом Дмитрия Николаевича, не настоял, чтобы он учел и внес необходимые поправки...
    Не стоять же столбом, когда Лось затеял по новой говорильню, Кэремясов был вынужден сесть; развел при этом руками: что ж, как вежливый товарищ, он подчиняется и улыбнулся не без сочувственного лукавства.
    — ...Как бы то ни было, нам требуется вынести конкретное решение по одному неотложному делу. Вы, вероятно, все знаете, что на Джэнкире комбинатом начата добыча золота. Между тем этот участок еще не передан комбинату и вести там работу он не имеет права. Я предлагаю принять постановление о немедленном, с сегодняшнего дня, запрещении добычи золота на Джэнкире. Люди притихли.
    — Я не совсем понял, что там происходит? — спросил кто-то из членов исполкома.
    — Здесь присутствуют представители печати, — объявил Лось. — Видимо, в редакцию поступили сигналы с мест. Товарищ Томилин, расскажите, пожалуйста, вкратце об этом.
    — Не сигналы, а сигнал, — подал реплику с места Кэремясов. — Даже и не сигнал, а письмо... детское.
    — Платон Остапович, Джэнкиром занималась Андросова. Лучше будет, если расскажет она сама.
    Сахаю, сидящую за громадно-глыбистой фигурою завгара «Сельхозтехники», Лось только что заметил. Тем более что на исполком ее не приглашал. Но что теперь оставалось делать?
    — Пожалуйста, Сахая Захаровна.
    И для нее — сюрприз: выступать и не собиралась. Пришла послушать.
    — Прошу, — подбодрил Лось.
    Отступать некуда; начала, запинаясь:
    — Письмо не совсем детское, а написано выпускницей средней школы, — голос вздрагивал от напряжения. — Но дело даже не в этом. Кем бы ни было написано письмо, — правда остается правдой. Я только что вернулась из Джэнкира. То, что я увидела там воочию, ни в какое сравнение не идет с описанным... О рекультивации там даже слыхом не слыхали. Землю, песок, гравий, валуны пластают бульдозерами как хотят, гребут в одну кучу. В реке начался массовый мор рыбы. Джэнкир надо спасать!.. Немедленно!.. Не откладывая ни на день!..— Выкрикнула в запале и, захлебнувшись, замолчала. Ей страстно хотелось сказать этим усталым, хмуроватым людям какие-то неотразимые слова, чтобы все они вдруг возмутились, а не смотрели на нее со снисходительной жалостью: «Ну что ты, девочка, так переживаешь? Лес рубят — щепки летят...» — это она прочитала в чьих-то глазах, тут же и скользнувших мимо; в других — явное недоумение: «Что это, жена супротив мужа голос подняла?..»
    Досадуя, негодуя на себя, что не сумела найти единственно верных слов, Сахая, словно ослепнув, повернулась, на ощупь отыскала свое место, затаилась за могучей спиной.
    Хотя и не смотрел на жену, Кэремясов внутренним оком видел, как, выталкивая из себя трудные слова, Сахая держалась, как повела бровью, какое и когда у нее становилось выражение лица и как она тоже не могла смотреть на него. Много бы он, Мэндэ, дал, чтобы тут, на этом исполкоме, не присутствовала Сахая! Он же говорил Платону, просил его. Не послушал Лось, позвал ее. Потому и позвал, что заранее рассчитал, какие могут быть последствия. «Ну, Лось, и от меня добра не жди!»
        Дайте слово мне! — заставив Кэремясова вздрогнуть, раздался громкий голос.
    Не дожидаясь разрешения, Черканов пробирался к столу президиума.
    — Если вам кажется недостаточно доказательным детское, как тут выразились, письмо, выслушайте меня. Может, вам не понравится, что я уже староват? Андросова сказала сущую правду. Если Джэнкир спасать, то надо делать это немедленно. Если не принять мер сейчас же, — там, глазом не успеем моргнуть, ничего не останется. Понимаете ли вы, что это будет за катастрофа?! — разгневанный, все больше возбуждаясь от собственных слов, Черканов едва опомнился, перевел дыхание. — Товарищи члены исполкома, нынче зимой в этом же кабинете мы обсуждали и утвердили перспективный план развития нашего совхоза «Аартык». Там, если помните, в следующей пятилетке было предусмотрено открытие на Джэнкире нового отделения совхоза, и это мероприятие увязано с основанием там же нового прииска. Если сегодня не запретить промывку золота на Джэнкире, что же останется от того решения? Какая цена вообще будет всем решением райисполкома, если уж на то пошло?!
    То, что произошло дальше, — полная неожиданность. Не ожидал и Кэремясов.
    — Он что, обвиняет нас?
    — Товарищ Черканов ни во что не ставит исполком!
    — Зачем тогда сидит тут?
    — Он же не знает, какое решение примем, и смеет заявлять так безответственно!
    — Я догадываюсь, какое будет решение! — махнул рукою Черканов и уселся на место, нахлобучив на голову картуз. Точно собрался уйти, но решил еще минуту-другую послушать.
    Поднялся Лось.
    — По-моему, вопрос более чем ясен. Дискутировать действительно нужды нет...
    — Погоди, Платон Остапович! — Кэремясов как бы и попросил слова и как бы взял его сам, воспользовавшись неписаным правилом главенства.
    Не мог же Лось отказать.
    — Пожалуйста, Мэндэ Семенович, — вынужден был сесть; не выслушивать же стоя.
    Кэремясов не стал толочь воду в ступе и тем более жевать жеваное-пережеваное.
    — Есть тут кто-нибудь из гидрохимической лаборатории?
    — Есть, я!
    — А-а, Любовь Васильевна! — точно необычайно обрадовался. — Что вы можете доложить? Идет ли борьба за охрану природы?
    — Идет, Мэндэ Семенович! — ободренная улыбкой секретаря залучилась Орлова. — Я этих рвачей в бараний рог... — и осеклась: Кэремясов смотрел на нее уже без улыбки.
    — Каких это «рвачей»?
    — Старателей... — пролепетала смутясь.
    — Поконкретнее и без эмоций, пожалуйста, — вежливо подсказал Кэремясов. — Можно?
    — Можно, — согласилась незамедлительно. Тут же и распалилась. — Вначале пришлось прекратить их работу, запломбировать приборы. Вы бы посмотрели, товарищи, какую они помойку развели на приисках... — и снова налетела на твердый взгляд секретаря, булькнула горлом.
    — Правильно поступили! — жестко сказал он.— Ну, а потом что?
    — Когда они неукоснительно выполнили наши требования, мы сняли пломбы.
    — Вот это принципиально! — потеплел взор. — Значит, добились-таки, что воду они теперь не портят?
    — Пусть еще только попробуют!
    — Вот как надо, товарищи, драться за порученное дело, а не сеять панику! Спасибо вам, Любовь Васильевна!
    Гордая и взволнованная, Орлова села, тяжело дыша. «Пронесло? И пронесло и вынесло на гребень!» Передернуло: представила, в какой бездне могла оказаться благодаря Лосю.
    — Теперь о втором заявлении. Товарищ Черканов возмущается, что перспектива образования на Джэнкире совхозного отделения уничтожена. А какого мнения об этом на комбинате? Что скажет нам товарищ Зорин?
    — Михаил Яковлевич заболел; стенокардия, — поднялся главный инженер комбината, высокий молодой парень.
    — Что с ним? — встревожился Кэремясов. И не было фальши в его голосе.
    — Сердце прихватило. Прямо с работы его увезли в больницу.
    — Вот беда!.. — не случайно, оказывается, вчера голос Зорина звучал странно, как у больного; да и плел он что-то несуразное. «Может, оно и лучше, что нет его сейчас здесь?» — промелькнуло. — Вот беда... — повторил машинально.
    «Эх, Михаил Яковлевич... Михаил Яковлевич!..» — ради него ведь пришла Сахая на исполком: что он хотел сегодня здесь сказать?
    — Болен не болен, а жизнь не может останавливаться.
    — Скажите вы, Василий Григорьевич, как представитель комбината, какие работы ведутся по вашей линии на Джэнкире?
    — Ведутся работы доразведочного характера.
    — Неправда! — взвился Черканов
    — Погодите, товарищ Черканов, дайте договорить человеку, — мягким жестом Кэремясов усадил того, усмехнувшись словно расшалившемуся ребенку.
    Сел и молодой парень.
    — Члены исполкома хорошо знают, что на Джэнкире обнаружено золото. Но запасы его до сих пор не уточнены и, как тут верно говорил Платон Остапович, месторождение комбинату еще не передано. Так же хорошо вы знаете и то, что мы получили жесткий урок, чрезмерно доверившись прогнозам геологоразведки, — будто обращаясь к каждому лично, Кэремясов внимательным взглядом обвел присутствующих. — Для большей надежности потребовалось, чтобы доразведку вел и комбинат собственными силами. По словам товарища Николаева, на Джэнкире сейчас ведется именно такая работа. С какой стати мы это запретили бы?
    Лось слушал и не верил собственным ушам.
    — Мэндэ Семенович, зачем вы вводите в заблуждение исполком? — выпалил не сдержавшись. — Ведь и вы и я отлично знаем, что на Джэнкире ведется не разведка, а самая настоящая промышленная промывка!
    Кэремясов, не глядя в сторону Лося:
    — Про вас, простите, не знаю. А у меня нет повода не верить руководству комбината.
    — Золото Джэнкира сейчас нужно не для определения запасов, а для выполнения плана! И это не правда?
    — А почему это вас так волнует, Платон Остапович? — с непонимающим видом развел руками Лось. — Куда девать добытый металл? Не выбрасывать же. Намытое золото до последней крупинки должно поступать в государственный сейф. А раз оно в сейфе, то, естественно, идет в счет плана.
    Что можно возразить? Лося отбрили по первое число.
    — Но, — продолжил Кэремясов, — я должен заявить членам исполкома: с этого дня работы, ведомые на Джэнкире, райком партии возьмет под неослабный контроль.
    — Это правильно.
    — Если райком займется непосредственно...
    — Геологи — тоже люди, сквозь землю не видят.
    — Но проверять, следить за ними надо.
    Сахая сидела все время не поднимая глаз. «Неужели ее Мэндэ такой? Неужели?..»
    «Ну, вот и все...» — Лось как-то вдруг успокоился. Теперь, когда члены исполкома не поддержали его, — какой он, сказать по совести, председатель? «Да-а... Молодец Мэндэ! Отправил в нокаут по всем правилам. А может, что ни делается?...» — жалкое утешение. Да где найти другое? Новая жизнь, которая предстояла ему, была еще не ясна, но прежняя уже кончилась и отходила все дальше и дальше; он сидел отрешенно как-то и безразлично. Свинцовая усталость сгибала плечи. Потому и не включился сразу, когда заговорил Черканов.
    — В тот раз в Аартыке вы, товарищ Кэремясов, обманули своих земляков, а сегодня — весь исполком. Думаете, люди не разберутся? Как бы не так! Народ верит партии. Поэтому и верит вашим словам. Но вы это высокое доверие втоптали в грязь! И за это, придет время, крепко ответите!
    Кэремясов вспыхнул.
    — Товарищ Черканов, свои слова вы повторите на бюро райкома, — произнес железным голосом.
    — Не только на бюро. На партконференции — тоже.
    — Если вас туда выберут... — усмехнулся Кэремясов, уже идя к выходу.
    — Не я, так другие... — и умолк, видя, что тот и не собирается остановиться.
*
    «Ну что, Платон, собираешься теперь предпринять?» — Так вот Лось иногда обращался к себе, оставаясь один. Сам задавал вопросы, сам же и отвечал. То, что сегодня он оказался слабее Кэремясова, очевидно. Только ли сегодня? Ему вообще не приходило в голову, что тот может так беззастенчиво выдавать белое за черное и буквально хохотать при этом в глаза; а он, наивный олух, растеряется, не найдется что ответить. Да, Мэндэ застиг его врасплох. Но самое загадочное; Лось усмехнулся. Удивился: неужели его не потрясает поражение, которое он потерпел кругом? Нет! Странно... И еще более странно было то, что ему неожиданно стало жалко Мэндэ. Хотя тот и сдерживал торжество, но что это была за радость, если он не мог посмотреть в глаза ему, человеку, которого совсем недавно называл другом? О чем он думает теперь, считает ли себя победителем?
    Резко зазвонил телефон.
    «Мэндэ!» — почему-то подумал Лось. Не ошибся.
    — Платон, а Платон!. Ты слышишь меня?
    — Слушаю.
    — Ты на меня зла не держи, ладно? — Голос рокотал добродушно. — Как видишь, могут случиться и такие заседания. — Помолчал, точно дожидаясь ответа.
    Лось молчал.
    — Согласись, на это ты вынудил меня сам. Что бы ты сделал на моем месте? Поступил бы так же! — Блудливый какой-то получился хохоток. — Платон, ты меня слышишь? А, Плато-оша-а!
    — Слушаю.
    — Ладно, Платон, брось сердиться. И давай поезжай в Борулах. Там и вправду распустились. Посмотри, наведи порядок. Вернешься только на коне! То есть на графике.
    — Сам знаешь, там начальник сельхозуправления Исаков.
    — Знаю. Но он не справился. Нужно тебе самому попотеть. Если хочешь знать, это задание райкома.
    — Я хорошо понимаю, почему ты настаиваешь именно на Борулахе.
    — Если понимаешь, тем лучше.
    — Не рассчитывай, что, сослав меня на Борулах, избавишься от меня. Я составляю телеграмму в республиканский комитет народного контроля. Про Джэнкир. Не пытайся торопить меня: сначала отправлю телеграмму в Якутск, а затем поеду в Борулах.
    В трубке стало тихо.
    Лось подумал уже, что разговор на этом окончен, как раздался голос Кэремясова, совсем непохожий на прежний — жесткий, не было в нем и намека на хохоток:
    — Платон, а Платон, послушай-ка... — Тут же перешел на «вы». — Если думаете и дальше работать вместе, не советую вам посылать телеграмму.
*
    «Быстрей! Быстрей!» Выйдя из поликлиники, Сахая резко остановилась. Сердце еще продолжало мчаться, громко стучало. А куда она спешит? Куда торопится? О, как ждала этого дня! Не только она, Мэндэ — тоже. В первое время, как поженились, он спрашивал едва ли не каждый день, потом перестал. А последние дни они вообще почти не разговаривали.
    «Дитя!..» Чувствуя внутри себя новую, незнакомую жизнь, Сахая стояла, и слезы текли по ее щекам. «Господи! Неужели это правда?» Сколько раз она отчаивалась, упрекая свою судьбу, уже и смирилась было. И... вот!..
    Редкие прохожие торопились мимо, не обращая на нее никакого внимания. Да и кому какое дело, что посреди полутемной улицы остановилась какая-то женщина, — может, ждет кого. Ну и пусть себе ждет.
    Сердце уже не мчалось. А куда мчаться-то, к Мэндэ? Страшная мысль поразила ее: еще неизвестно, с радостью ли он примет сейчас эту новость?
    — Что с вами? Может, помочь чем? — остановился рядом какой-то ветхий старичок.
    — Спасибо вам, ничего...
    Пронзившая ее мысль была куда страшнее, чем подумалось сначала: а не мстит ли она Мэндэ? Она не посмела с гневом отринуть закравшееся подозрение: «Нет!» Значит... Да-да, связь тут несомненна. Выходит, она невольно хотела проучить его, лишить его необыкновенной радости? А подумала ли: имеет такое право?.. Всё в ее мозгу перепуталось. Казалось, сходит с ума. Неужели дитя, зачатое в любви, должно появиться на свет нежеланным, никому не нужным?.. А сама-то рада ли до смерти? Сама-то...
    Не помнила, как добрела до дому. Машинально переступив порог, подняла трубку трезвонившего телефона.
    — Сахая Захаровна?
    — Я...
        Сахаюшка!.. Что ты, не узнала: Диана. Звоню-звоню, никто из вас не подходит. Только что зашла? А Мэндэ дома?
    — Еще нет.
    — Сахаюшка, можно сейчас к тебе?
    — Конечно, Дианочка.
    «Пусть придет. Лучше, если сегодня вечером их будет трое», — подумала безотчетно, но тотчас же вспомнила, что их самих уже трое. С Дианой станет уже четверо.
    Подруги обнялись, расцеловались; само собой, обменялись комплиментами.
    Сахая и вправду любит Диану —за веселый нрав, за ласковый характер, за способность замечать в людях прежде всего хорошее.
    «Боже, как давно они не виделись!» Прежде, если не каждый день, несколько раз в неделю обязательно собирались семьями; и всегда эти дружеские сходки сопровождались песней. Но вот в последние дней двадцать подобных встреч у них не было. Сахая знает причину, потому и не спрашивает у мужа. Знает ли Диана? Как объясняет ей все это Платон?
    Умница, не стала подкрадываться издали.
    — Сахая, что произошло между Мэндэ и Платоном? — спросила без обиняков.
    Вопрос — на вопрос.
    Что говорит Платон?
    — Платон предпочитает молчать. Лишь на днях как-то обмолвился, что из-за какой-то речки. Кажется, Светлой...
    — По-нашему, Джэнкир.
    — Вот-вот, Джэнкир. И ты, оказывается, в курсе. Неужели из-за какой-то речушки можно стать врагами? Не верю.
    — Это правда, Диана.
    — Все равно не верю! Мужчины могут поссориться по двум причинам: из-за власти или из-за женщины. Поверь, Сахаюшка, у Платона и в мыслях нет оспаривать должность у Мэндэ. Если он так думает, то ошибается. А насчет женщины... Ха-ха! — рассмеялась. — Тут они чисты, как младенцы. Уж мы-то узнали бы об этом, верно?.. Так отчего же они поссорились? Из-за речки какой-то? Чепуха!
    — Если бы...
    Диана не расслышала.
    — Сегодня Платон вернулся с работы сам не свой. Попыталась выведать, что случилось, — молчит. На вопрос: «Из-за Мэндэ?» — кивнул. Отговорился, что расскажет, когда вернется из командировки. Не-ет, что хочешь делай, тут что-то не то.
    — Платон сказал тебе правду: они поссорились из-за речки Джэнкир.
    Нет, убедить Диану невозможно.
    — Сахаюшка, подруженька, ничего от меня не скрывай!
    — А я ничего и не скрываю.
    — Фи, неужели из-за какой-то захолустной речки? — Диана вдруг обрадовалась и хлопнула в ладоши. — В таком случае помирить их пара пустяков. Если бы спор из-за карьеры или в дело была впутана женщина, то это, моя дорогая, — разговор особый. Ну а из-за какой-то пустынной речки где-то у черта на куличках — не стоит и нервничать. Наши мужики — не дураки; что к чему — поймут и сами. Просто, видать, уперлись каждый в свое из-за упрямства. Как же, самолюбие! Вот пусть только вернется Платон, я его быстренько угомоню!
    — Как знать...
    — Угомоню, угомоню. Если хорошенько попросить, он не устоит, все сделает. И ты тоже поговори со своим Мэндэ. Скажи: было бы из-за чего копья ломать!.. Да, твой муженек сегодня домой явно не торопится. У них заседание? Я, похоже, его не дождусь, потом поговорю. А вернется мой благоверный, приходите к нам в гости! Хорошо? — И не дожидаясь ответа, упорхнула.
    Сахая вдруг вспомнила, что не успела поделиться с подругой радостной тайной, но почему-то не огорчилась и уж вовсе не чувствовала себя виноватой перед нею...
    Приготовив для Мэндэ ужин, она как никогда рано легла сегодня в постель и стала чутко прислушиваться к неведомой жизни, которая вершилась к ней; хотя ее волшебное действо было почти неощутимо, Сахая знала, сколь дивно преображение и ее существа, которое видит уже живущий в ней будущий человечек. Откуда она знала это? Очень просто. Недавно в одной статье прочла поразившее ее, сразу же выписала эти магические слова: «Если бы новорожденные могли помнить и говорить, они бы появлялись на свет, рассказывая истории, такие же чудесные, как у Гомера. Они бы описали волшебство оплодотворения и волнистую хореографию нервных клеток, миллиарды которых «танцуют па-де-де», образуя соединения, наполняющие обычное вещество сознанием... Все это кажется чудом. Как если бы одиночный мазок белой краски вдруг превратился в многокрасочное великолепие Сикстинской капеллы».
    Сахая перечитала это, выписанное в отдельную тетрадку, и едва не заплакала от радости. А может, и заплакала, но как-то по-особому, не замечая этого. Забыв, что еще недавно укоряла свою судьбу, в эту минуту горячо благодарила, шептала вслух:
    — О судьба, спасибо тебе, что. не обделила счастьем стать матерью! Я — одна из самых счастливых женщин на свете! Я счастлива! Счастлива! — страстно, будто споря с кем, Сахая повторяла и повторяла это волшебное слово как заклинание: все ссоры и размолвки пройдут; все образуется; Мэндэ снова станет хорошим и добрым... Разве может быть злым счастливый человек, отец, который боготворит свое дитя и мечтает, чтобы мир, в каком ему предстоит жить, стал еще прекраснее?
    Глухое чувство томительного одиночества, которое, бывало, Сахая испытывала прежде по вечерам, дожидаясь Мэндэ, впиваясь глазами в уличную темноту, теперь исчезло: она была не одна. В ней жила-трепетала живая тайна.
    Сахая то забывалась, то воскресала; какие-то сны или просто видения мелькали, ускользали и, мешаясь с явью, продолжали свое существование вокруг нее.
    — Господи, как я счастлива! За что мне такое? — и, задохнувшаяся почти от волнения, продолжала уже без слов разговаривать со спешащим явиться на свет человечком: «Приходи скорей, золотко! Мы оба, Мэндэ и я, ждем не дождемся тебя!» И слушала-слушала, что он отвечает ей...
    Сквозь полудремоту она услышала, как негромко хлопнула входная дверь — Мэндэ!
    «Мэндэ! У нас!.. У нас!..» Сердце ее взорвалось от невыносимого восторга, и ей стоило громадного напряжения сдержать ставший в горле крик.
    Вот отворяется дверь, входит ее Мэндэ, в тот же миг она выпрыгнет из постели и, повиснув у него на шее, скажет...
    Почему он не идет?
    Сахая с непонятным ужасом услыхала плескание воды из-под крана: значит, Мэндэ и не собирался войти к ней.
    Оглушенная, обманутая в святых ожиданиях, она закусила губы и тихонько заплакала.
    Если бы оскорбили только ее, — уже привыкла. Кровно обижен еще не родившийся человек, их дитя!..
    Странно, что, вздрагивая от плача, Сахая слышала каждый звук, доносившийся из кухни: стук ножа, звяканье вилки — и все это, казалось ей, длится бесконечно.
    Она устала ждать. И, устав, простила Мэндэ черствость: пусть только спросит! Пусть спросит... Не может не догадаться сердцем о радости, какую она жаждет подарить ему!
    Мэндэ не вошел, а точно прокрался в спальню.
    «Как вор», — почему-то подумала она.
    Неслышно раздевшись, лег.
    Может, думает, она спит? Пошевелилась.
    Мэндэ никак не отозвался.
    Сахая вцепилась зубами в подушку.
        Не спишь еще?
    Точно холодом обдало. Вздрогнула.
    — Ты статью и вправду, оказывается, послала, — ожидая ответа, сделал паузу. — Сегодня вечером звонили из Якутска, из редакции.
    — Что они говорят? — не выдержала.
    — Что они скажут? Перешлют сюда обратно, в райком.
    — Ну, а тут?
    — Подошьем к делу, и делу конец! — Скаламбурил и, довольный, усмехнулся.
    Сахая сцепила зубы. Она-то думала, что стоит сообщить ему новость, — все сразу переменится. Наивная, наивная дурочка! Нет, Мэндэ совсем не такой человек, каким она хотела видеть его... Это истина. И отныне придется к ней привыкать.
    — Я же тебя просил никуда не посылать. Ты не послушала, — продолжал отчитывать ее суровый голос. — А сегодня примчалась по зову Лося и рада была ораторствовать! Это называется любовью? Да ни одна настоящая жена не поступила бы, как ты!..
    — Завтра пошлю в «Правду»!
    — Да хоть... — Не договорив, отвернулся.
    Сахая вскочила, сгребла в охапку одеяло и подушку, выскочила в другую комнату и с захлебывающимися рыданьями кинулась лицом вниз на диван...
*
    В полночь Сахая, пошатываясь, выбралась в коридор, нащупала телефон. Вскоре примчалась «скорая помощь» и увезла ее в больницу: выкидыш.
                                                                           Глава 28
    Сильный порывистый ветер с юго-запада задул еще вчера в полдень. К вечеру вошел в полную силу: налети шквалом — не всякий человек мог устоять на ногах. Кого послабей, — несло осенним листом.
    Хорошо еще, что хляби небесные не разверзались, как обычно случалось вслед за таким ветрищем; особенно если он начинал зловеще посвистывать.
    Ночь уже, должно быть, поворачивала на утро. Но мгла как будто и не собиралась рассеиваться. Признаков, что распогодится, никаких. Наоборот: шквал грозил превратиться в ураган. Максиму не казалось, так было на самом деле: под наиболее мощными и резкими порывами весь промприбор начинал угрожающе поскрипывать и вибрировать, — вот-вот случится ужасное: стальная махина стронется с места и рухнет, погребя под собой всех и вся.
    Но страх и тревога, которые все явственнее ощущал теперь Максим, были не только от этого. Багровые отсветы, время от времени пробивающиеся и проскальзывающие по горизонту, — вот в чем причина.
    Что это могло быть?
    — Лесной пал!.. — Если уж обычно невозмутимый Айдар произнес это с дрожью в голосе, значит, стоило того. При этом он почему-то отвел глаза.
    Днем, наведавшись на Тиэрбэс к Чааре, заменившей уехавшего на центральную усадьбу дедушку, Максим заметил, что из леса на противоположном берегу речки в небо подымался дымок. Заметить заметил, но тут же и забыл, ибо не мог и представить, что такое — лесной пал.
    Только сейчас, когда Айдар вильнул глазами в сторону, он сообразил, что дым шел с «пьяной» лужайки, где пировали Тетерин и Айдар; и, похоже, не удосужились как следует загасить и раскидать костерок. Поднявшийся ветер раздул тлевшие уголья и превратил в страшный таежный пожар, которому и не такие речушки, как Джэнкир, — не преграда.
    Зарево, стремительно двигающееся по горизонту, уже неотступно притягивало внимание Максима. Оно шло на восток, набирая скорость. Алас Кытыя находился там же. Именно там! Неужели огонь домчит до них?!
    «Чаара...»
    Ветер поскуливал с подвывом.
    Максим, машинально направляя струю в бункер, измаявшись от нахлынувшей тоски, не зная, как предупредить Чаару и Намыл-гу о грозящей смертельной опасности, не находил себе места. Был бы на аласе старый мудрый Дархан — другое дело. Он, несомненно, нашел бы выход!
    «Чаара, проснись же!»
    Он почему-то вдруг подумал, что Чаара и Намылга, уставшие за день, сейчас крепко спят и вовсе не догадываются, что им угрожает.
    «Бабушка Намылга, очнитесь!»
    Зарево уже стояло во весь горизонт.
    И если даже его мольба дошла и они пробудились, с невыразимым ужасом представил, что они должны испытывать перед лицом смерти — сплошной огненной стеной, которая неумолимо надвигалась, готовясь к последнему рывку, чтобы поглотить все живое; и никакими заклинаниями ее нельзя было остановить.
    «Чаара! Бабушка Намылга! Я иду к вам!.. Не бойтесь!..» Он отбросил шланг. Оставаться здесь — предательство. Может быть, даже хуже. Он должен быть там — с ними. «Чаара-а, я иду!..»
    Отпрашиваться у Чиладзе — напрасная трата времени; остается одно: уйти без спросу. Пусть потом делают с ним что хотят.
    Максим сбежал вниз по лесенке.
    — Ты куда-а? — Уже издали услышал встревоженный крик Айдара, но не оглянулся.
    Клубящаяся завеса дыма, в которой он сразу же очутился, вбежав в чащу, сбила дыхание; сизая мгла, окружившая со всех сторон, ослепила; но какая-то неукротимая сила или ярость влекли его вперед и вперед. Он часто натыкался на деревья и падал, ветки хлестали по лицу, сухие сучья рвали одежду. Но все это еще больше распаляло его, приводило в неописуемое бешенство.
    «Макси-и-им!..» — Казалось, сквозь грозное дыхание жара, который становился все более нестерпимым, до его слуха донесся слабый зов Чаары.
    — Иду-у!.. — откликнулся он вслух, уверенный, что теперь-то Чаара услыхала его.
    Задыхаясь, Максим снова упал. Лежа зачем-то зачерпнул горсть земли и тут же вскрикнул, обжегшись: то, что он считал землей, — тлеющие угли и горячий пепел. Тут совсем недавно прошел пал. В густом едком дыму, перемешанном с ночной тьмой, не видать собственной вытянутой руки. Кое-где плясали язычки пламени. На северо-востоке, куда теперь дул ветер, глухо гудело и трещало — то впереди бушевало море огня.
    Сейчас уже звериный первобытный инстинкт вел Максима, подсказывая ему дорогу, которой не было и не могло быть, умей он рассуждать в эту минуту и поступать в соответствии со здравым смыслом.
    — Я иду! Я близко! — громко и хрипло выкрикнул на этот раз.
    Неведомое ему прежде чутье заставило взять чуть южнее, и он уже мчался снова, обегая полыхающие костры валежника, увертываясь от сыплющихся сверху огненных стрел — сухих веток, обдающих его фейерверком горячих брызг, ныряя между потрескивающими кучами хвороста.
    Отчаяние и надежда.
    Надежда и отчаяние...
    Но даже и у них, оказывается, есть предел: Максим смертельно устал. Толстые подошвы резиновых сапог, спина брезентового плаща, который он, к счастью, надел на случай дождя и не скинул потом, оказавшись в горящей тайге, страшно накалились.
    И снова его выручило что-то, о чем он раньше не мог и думать: чувствуя, что уже не выдержит больше, с невысокого яра прыгнул вниз, в речку, подкатившую прямо под ноги. Погрузился в воду по плечи, не замечая, холодна ли, сполоснул разгоряченное лицо.
    Теперь, в набрякшем плаще, он бежал не так быстро, но все-таки стало легче.
*
    Когда Чаара с бабушкой собрались на покой, весь алас заволокло дымом, но они и не подумали, что лесной пал поднялся вблизи, — такой шквальный ветродуй может быстро нанести дым и из-за тридевяти земель.
    С тех пор как кругом густо развелось разных экспедиций, лесные пожары время от времени случались; вот так же мутной мглой затягивало все окрест и надолго; однако рано или поздно дым расходился-рассеивался и ничего страшного не происходило. Потому наученная опытом старая Намылга не особенно обеспокоилась и на сей раз. Ну а если не волнуется бабушка, то Чаара и подавно.
    Выдоив вечером Эриэнчик, не спеша отужинав, уже в сумерках внучка и бабушка без каких-либо тревожных мыслей улеглись себе на боковую.
    Давно и не нами замечено, что иногда крепчайший сон наваливается на людей очень некстати. Чаара с бабушкой этой ночью заснули как никогда раньше крепенько — по-каменному.
    Первой проснулась Намылга. Судя по мгле в окнах, еще стояла глухая пора ночи, но по ее истаявшему сну предполагалось приближение рассвета.
    На улице по-прежнему гудел сильный ветер, густо наносило горький запах дыма. «Ветер, видать, не перестал...» — подумала Намылга и, приподняв голову от подушки, сразу услышала, что Хопто скребется в дверь и встревоженно взлаивает. И чего негоднику не спится в такую рань? Но тут кобель начал буквально кидаться на дверь и лаять уже беспрестанно. И лает он как-то по-особому. Чем-то взбудоражен. Что с ним случилось?
    Намылга отворила дверь.
    — Хопто!
    Но собака в дом не пошла. Она все поворачивала голову на север и опять громко взлаивала.
    Удивленная, ничего не понимающая Намылга растворила дверь настежь, по-прежнему босая, вышла наружу, пошла налево за дом и стала как вкопанная, лишившись от испуга голоса.
    Лес вокруг, объятый бушующим пламенем, казалось, рвался тучами раскаленных пчел в небо; свистел и ревел — точно с живого зверя сдирали шкуру.
    Огнем был охвачен и их маленький летник, стоящий чуть поодаль от опушки. Скот, загнанный на ночь в выгон, тоже дико ревел, безумно носился по узкому проулку.
    Опомнясь, Намылга заспешила к сладко и беспечно почивающей внучке, сдернула с нее одеяло.
    — Чаара! Беда!! Пожар!!!
    Та, все еще ничего не понимая спросонок, села в постели с закрытыми глазами.
    — Быстрей одевайся!.. Пожар!.. Беги на улицу!..
    Намылга принялась торопливо одеваться.
    Чаара последовала примеру бабушки: на босу ногу натянула сапоги; кофта куда-то запропастилась, и она накинула на плечи подвернувшийся под руку легкий платок.
    Выбравшись во двор, Чаара ошеломленно, совершенно не зная, что делать, топталась на месте, принялась кричать:
    — Эбээ!.. Эбээ!..
    Намылга, старческой спотыкающейся рысью двинувшаяся было на выручку к гибнущей скотине, охнула, остановилась, будто что-то невидимое толкнуло ее в грудь, схватилась руками за сердце и стала медленно оседать на землю.
    — Милая... Деточка... Сначала открой воротца загона... Затем изгородь... скот... пусти в алас... — прохрипела, шаря правой рукой в пустоте. Словно пыталась удержаться за что-то.
    — Эбээ!.. Эбээ!.. Ты иди к избе...
    Намылга поплелась к террасе.
    Чаара со всех ног кинулась к выгону, выдернула из пазов длинные жердины и еле успела отскочить в сторону. Обезумевшие коровы ревущей лавиной хлынули в проем и, свалив по Пути старинное священное сэргэ, устремились к середине аласа.
    Чаара увидела, что бабушка, пытаясь подняться, встала на четвереньки, и уже кинулась было к ней. Но тут близко раздался телячий мык. Она мгновенно обернулась. Теленок надрывался, вопя в смертном ужасе. Чаара только сейчас сообразила, что это мычал Чернушка, оставленная на ночь в летнике.
    — Бабушка-а, я сейчас!
    Увидев, что Чаара побежала к летнику, Намылга, все еще пытаясь встать, закричала из последних сил:
    — Не ходи!.. Голубка, туда не ходи!.. Не ходи-и...
    — Но там же Чернушка!
    — Не ходи!.. Не хо-о-ди-и...
    Но Чаара уже была у летника, сплошь охваченного пламенем. Легкая дощатая дверь, уже насквозь прогоревшая, едва держалась на весу, готовая вот-вот рассыпаться, и вся пламенела, мерцая. Обернув руку платком, Чаара едва коснулась раскаленной ручки, — как дверь распалась, открыв проход в гудящее пекло. Чаара бесстрашно проскользнула вовнутрь. Вскоре она появилась, изо всех сил толкая перед собой упирающегося теленка. Едва успела выпихнуть Чернушку наружу, еле державшийся потолок ухнул вниз, накрыв ее самое. Вверх взметнулся огромный, со стог сена, вихрящийся рой искр.
    Старая Намылга, увидев это, с предсмертным криком упала ниц на землю.
*
    Едва ступив на опушку аласа и мгновенно окинув взглядом все окрест, Максим взвыл от горя и ужаса, а больше от негодования на себя, что не примчался сюда раньше. Трус! Он испугался, что его... заругают, может быть, даже выгонят из артели... Случилось то, чего он не простит себе никогда в жизни.
    Ему вдруг показалось, что, кроме моря огня, высоко взметнувшегося багровыми волнами в черное беззвездное небо, на той, жилой стороне аласа уже ничего и не осталось: все поглотило огненное чудовище.
    Может быть, случилось бы что-то самое страшное, о чем после старался позабыть, если бы, выбежав на середину аласа, не различил на фоне пожара смутные очертания дома. Значит... Надежда вернула его к действию.
    Максим был совсем у ворот дома, когда чуть поодаль на месте летника завихрился столб искр. Но там же никого не было: все стадо он видел у озерца.
    Но где люди?
    На подворье Максим наткнулся на лежащую Намылгу, осторожно перевернул ее на спину.
    — Бабушка!.. Эбээ!.. Ты слышишь меня?.. Где Чаара?!. Ты слышишь меня?..
    Пустые, ничего не выражающие глаза старушки смотрели неподвижно — мимо него.
    Максим заметался по двору, заглянул в распахнутый дом.
    — Чаа-ра-а!.. Ча-а-ра-а!..
    И тут он услыхал захлебывающийся яростный лай Хопто. Чуть не сбив с ног хромающего навстречу Чернушку, стремглав кинулся на голос.
    Бесстрашно кидаясь передними лапами на кучу пламенеющих углей, оставшихся на месте бывшего летника, обожженный Хопто отскакивал и опять бросался, словно схватившись насмерть с самим лесным хозяином, которому решил ни за что не уступать. И выл, и рычал, и лаял. Завидя бегущего Максима, он остервенился еще больше.
    С почти остановившимся сердцем, уже догадавшись и не желая верить страшной догадке, Максим упал на колени и обнял собаку за шею:
    — Хопто, где Чаара?! Чаара, Чаара где?
    Пес резко вырылся из мешавшего ему объятия и, опять визжа и лая, принялся кидаться в огонь.
    «Чаара-а-а...» Голыми руками Максим принялся расталкивать тлеющие дымящиеся жердинки.
    Откинув три-четыре, он увидал кончик цветного платка — то был ее платок, Чаары. И уже не помня себя, с бешеной, откуда-то взявшейся у него силой, он расшвырял обрушившуюся крышу летника. Забыл и о боли в руках, казавшейся поначалу нестерпимой. И вдруг, отбросив толстенную жердину, он увидел... Чаару.
    — Чаара-а... Чаара-а-а!..
    Осторожно, затаив зачем-то дыхание, он поднял казавшуюся почти невесомой девушку и понес.
    С той же осторожностью, как и принял на руки, опустил свою драгоценную ношу возле неподвижно лежащей Намылги и только после этого, уже окончательно обессилевший, упал тут же рядом.
    — Чаа-ра-а!.. Чаа-ра-а... Ты слышишь меня, солнышко? — И тут же испугался, впервые назвав ее так: вдруг она обидится. — Чаа-а-ра-а...
   Но она не слышала и не обиделась.
    И все-таки все другие ласковые слова, которые Максим обращал к Чааре, он говорил про себя, хотя и очень хотел, надеялся, что она каким-то образом их слышит и, может быть, догадывается, чьи они, и, догадываясь, не сердится.
    Максим очнулся: почувствовал, кто-то лизнул его в лицо.
    «Ну, чего сидишь, поднимайся же!» — будто просил, глядя на него умоляющими глазами, Хопто.
    Оказывается, пока Максим находился точно в полусне, Хопто лишь тихонько повизгивал, давая ему отдохнуть, прийти в себя, а теперь, заметив, что он открыл глаза, требовал, чтобы Максим что-то скорее предпринимал, спас Чаару и Намылгу.
    Уже рассветало. Лесной пал переместился и глухо гудел на восточной окраине аласа.
    Максим с трудом поднялся, пошатываясь. Можно бы перенести Чаару и бабушку в дом, но кто поручится, что, пока он будет отсутствовать, пожар не переметнется сюда. Подумал Максим, подумал и надумал: надо их оставить на лугу. Вытащив из дому постели, уложил обеих, аккуратно накрыл одеялами. Попробовал напоить из чайника: Намылга все-таки сделала несколько небольших глотков, Чаара — ни капли.
    Чем еще он мог быть тут полезен? Он окликал Чаару и Намылгу по очереди — ни звука в ответ. И вдруг от чувства одиночества, от страха потерять этих самых дорогих ему людей и от бессилия чем-нибудь помочь им Максим сам не заметил, как тихонько всхлипнул, и, уже никого не стесняясь, рыдал взахлеб.
    Визжащий Хопто крутился вокруг.
    «Ну чего сидишь как истукан?.. Спаси, спаси их!»
    «Кто спасет? Только врач! Врач — больше никто! Вертолет...» Странно, что эта мысль не пришла сразу. Неужели нужно было сначала выплакаться? И верно, соображать теперь стало легче. Максим приник ухом к их дыханию. И точно сил прибавилось у него: Чаара дышала коротко и часто, словно бежала куда-то; Намылга — тихо и медленно, будто во сне.
    — Хопто, ты никуда не отлучайся! Будь тут и карауль хорошенько. Ладно? Я мигом обернусь. Хорошо? — Собственно, говорить было не обязательно, но Максим почему-то говорил; потому, может быть, что хотел еще и еще поглядеть на бледное и прекрасное лицо Чаары и сказать про себя ей какое-то необыкновенное, заветное слово, какое она услышит и от которого улыбка появится на ее губах, даже если у нее не хватит сил приоткрыть глаза.
    ...Рассвет уже полыхал в полную силу, когда Максим добрался до стана.
    Утренняя смена успела позавтракать и уже собиралась идти на полигон.
    — Ба-а!.. Ты ли это, профессор кислых щей! — всплеснул ручищами Тетерин. — Какие такие волки терзали тебя, миляга? А может, твоя красотка эдак разделала тебя, когда... — Заржал утробным гоготом.
    На ржание Тетерина из палатки выскочил Чиладзе.
    — Белов! Ты почему бросил?! — И осекся на полуслове.
    Старатели с вопрошающим недоумением пялились и таращились на Максима, с ног до головы покрытого черной гарью и копотью; на лице — кровь; обожженные руки; вместо одежды — лохмотья.
    Совершенно незнакомым, каким-то деревянным голосом Максим прохрипел:
    — Чиладзе... надо срочно вызвать по рации... вертолет... санитарный...
    — Что случилось? Расскажи толком, по-человечески!
    — Вызывай скорей!..— махнул рукой назад. — Там... Пожар!.. Люди при смерти...
    — Сейчас — не наш график. У нас — вечером...
    Вдруг с каким-то нечеловеческим воплем Максим рванулся к Чиладзе, схватил его за грудки и принялся трясти с остервенением:
    — Вызывай немедленно вертолет!.. Иначе я за себя не ручаюсь!..
    Да погоди! Максим, отпусти! Ты слышишь, отпусти! — Максим не заметил, что Чиладзе в первый раз назвал его по имени.
    Чиладзе, чуть было не вспылив, вдруг увидел руки Максима — страшно обожженные, с сорванными ногтями, со слезающей клочьями кожей, сочащиеся сукровицей — и враз опомнился.
    Успокойся, Белов! Я попытаюсь связаться. Вдруг удастся... Куда вызывать?
    — На алас Кытыя...
    Отхлебнув глоток горячего чая, Максим бессильно уронил голову, будто пораженный мгновенным сном; и гортанный голос Чиладзе доходил до него откуда-то издалека:
    — Таастаах!.. Комбинат!.. Говорит Харгы! Таастаах!.. Комбинат!..
    Стоило Чиладзе замолчать, — Максим встрепенулся:
    — Гурам Георгиевич, вызывайте, вызывайте непрерывно! Пока не ответят...
    — Не слышат нас, Максим. Видимо, у них в это время рация выключена, — с виноватым видом высунулся из палатки Чиладзе, протягивая Айдару брезентовую сумку с красным крестом. — Перевяжи! Только осторожнее.
    — Гурам Георгиевич, пожалуйста... пожалуйста... — сквозь мерцающую пелену умолял Максим.
    — Таастаах?.. Комбинат?.. Говорит Харгы! Чиладзе на связи!
    Максим уже с перевязанными руками улыбался, не открывая глаз.
    — Белов, я выходил на связь! — на этот раз Максим отчетливо слышал голос Чиладзе. — Вертолет пойдет через десять минут.
    Так же, как заснул, — мгновенно и очнулся, вскочил:
    — Я бегу... к ним!
    — Я с тобой! — предложил Тетерин.
    — Нет, ты иди работай на моем бульдозере. Бырдахов, приготовь обед вместо Чуба, — распорядился Чиладзе. — Белов, мы пойдем вместе.
*
    Максиму казалось, с тех пор как он оставил под открытым небом Чаару и бабушку, прошел уже целый век.
    Чиладзе, с трудом поспевающий за этим стремительным мальчишкой, еще полчаса назад не стоявшим на ногах от усталости, не зря усмехался с удивлением, откуда в нем такая прыть. А причина была не столь уж загадочна: наверстать промелькнувший век.
    На этот раз Максим не сворачивал, чтобы удобнее пройти вдоль речки, — пошел напрямик. Земля еще не остыла, тонкие струйки дыма, как поднимающиеся головы змейки, вставали тут и там.
    Чиладзе, натыкаясь на тлеющие сучья, ворчал тем не менее в меру.
    Втайне Максим надеялся еще с дальней опушки аласа увидеть хоть какие признаки жизни. Ничего подобного не было: Чаара и Намылга лежали в той же позе, как он их оставил, — неподвижно, с закрытыми веками.
    — Что это? — Если голос даже Чиладзе, показывающего на лежащих, дрогнул, — значит...
    Ноги у Максима так и подкосились.
    — Это... они...
    Хопто не побежал навстречу, как обычно приветливо виляя хвостом, — глухо и грозно рыча, остался лежать на месте, настороженно следя за пришельцами.
    Максим, боясь подойти: «а вдруг там — страшное? — остановился. Неужели?.. Пристально вглядываясь, страшно обрадовался, заметив, что рука Намылги как будто чуть шевельнулась. Одним прыжком оказался подле, опустился на колени.
    — Эбээ!.. Бабушка!..
    Видимо, она услыхала, даже попыталась что-то сказать: чуть дрогнули, шевельнувшись, губы, но ни единого различимого звука она издать так и не смогла.
    — Чаара... Как Чаара?..
    У старой Намылги появилось осмысленное выражение глаз, полных боли и муки, выкатилась одинокая слезинка.
    Максим повернулся к девушке, положил ладонь ей на лоб и стал беспрестанно звать:
    — Чаара!.. Чаара!.. Чаара!..
    Чиладзе приподнял одеяло, мельком взглянул на ее обожженную спину и тихонько опустил. Ни содержимое его санитарной сумки, ни его искусство доморощенного врачевателя в данном случае не могли пригодиться.
    ...Стал накрапывать редкий дождь.
    Вдвоем, держа постели за углы, перенесли Чаару и Намылгу в дом.
    Куда исчез этот вертолет? Заблудился он, что ли? — не находил себе места Максим, то и дело выбегая во двор: не видать ли в небе жужжащей точки?
    — Рано еще, Максим, рано! — Хотя Чиладзе и успокаивал Максима, он и сам нервничал.
    Вертолет появился далеко за полдень.
    Когда Чаару и бабушку занесли в вертолет, врач выглянула в дверцу и гневно закричала на растерянного Максима:
    — А ты чего ждешь? Поднимайся быстрей! Каждая минута на счету!
    Следом за Максимом в вертолет прошмыгнул и Хопто. Хитрец, тут же и забился молча под сиденье.
    Максим долго видел внизу размахивающего рукой на прощанье Чиладзе.
                                                                            Глава 29
    Больница тяжело и хрипло дышала, постанывала, вскрикивала спросонья, покашливала.
    Серенькое утро едва просачивалось в окна, и беловатые тени нянечек скользили-сновали по коридору, точно рассеянные в полумраке призраки.
    Все вокруг казалось нереальным и могло исчезнуть, стоит только... Но что «только, Максим не мог сообразить, да он и не пытался, то проваливаясь, то поднимаясь на поверхность из мерцающей тьмы.
    — Макси-и-им...
    Нет, он не ослышался, не мог ослышаться. Это был голос Чаары. Она звала его.
    Он тихонько приотворил дверь палаты, в которой лежала Чаара.
    — Тебе что? — грозным шепотом прошипела дежурная сестра.
    — Она звала меня... Максима?
    — Нет.
    — Что-нибудь говорила?
    — Нет.
    И все-таки он не ошибся, потому что не мог ошибиться: просто эта сонная пожилая женщина в белом халате не могла слышать то, что слышал он.
    — Макси-и-им... — прошелестело.
    — Чаа-а-ара, я здесь...
    Весь вчерашний вечер Максим прокараулил возле операционной, не отлучаясь ни на минуту: вдруг операция кончится раньше и она не увидит его? Он должен был передать ей какую-то волшебную, не имеющую названия силу, которая обязательно пригодится ей перенести все боли и страдания.
    Когда Чаару вывезли на каталке из операционной, она лежала с закрытыми глазами; и как Максим ни просил ее мысленно лишь на миг приоткрыть веки, она, наверное, не могла. И все-таки был уверен, она ощущала, что он, Максим, смотрит на нее и смотрит так, как еще никогда прежде; говорит ей слова, каких и не мог сказать еще вчера...
    Гипсовой маской застыло лицо Чаары. И губы тоже были белые. Только брови казались еще чернее.
    Даже легкий вздох может быть услышан-уловлен из-за тысячи тысяч километров. А он был совсем-совсем рядом... И все существо его, задыхаясь от сострадания, исходило немым плачем и криком, желая слиться с ее существом, чтобы он мог взять на себя ее боль. Ощутила ли это Чаара теперь?
    Максим проследил, в какую палату ее поместили, и сел у двери. Так он сидел до полуночи, когда медсестры насильно отвели его на отведенное место. Он подчинился вначале; но выдержал едва ли более десяти минут; опять приковылял к двери Чаариной палаты.
    И снова его отвели назад; и он снова, подчинившись было, вернулся сюда же.
    Сестры о чем-то пошушукались, покивали марлевыми головами и оставили странного юношу в покое.
    О чем он думал, то задремывая, то пробуждаясь в темноте, слабо освещаемой тусклой лампочкой? Максиму казалось, стоит ему отлучиться, и Чааре, оставшейся одной, без всякой защиты, будет невыносимо больно; пока же он рядом, можно терпеть. И пронзительная мука и... даже самое страшное, о чем нельзя и думать, отступятся.
    «Не спать, не спать!» — приказывал он себе и не спал. Пригодилась привычка работать ночью.
    Лунный свет бродил по коридорам. За стенами больницы пошумливал ветер.
    «Спи, Чаара... Спи... Чаара... — баюкал, шепча про себя самое дорогое на свете имя. — Только, пожалуйста, не...» — и тут же обрывал себя, ибо дальше — бездна, дальше думать было нельзя; а если и подумалось, нужно было сразу же стереть в сознании невозможные мысли; он гнал их с ненавистью, бессознательно мечтая дошептаться до заветного слова. Любимая? Только и оно не выразило бы чувства, которое он переживал, — может быть, и не существовало такого слова.
    Знала ли Чаара, что Максим сторожит ее жизнь?
    Утро уже входило в полную силу. И в какой-то момент Максим, забывшийся было, очнулся — Хопто!
    Ну, конечно, это его голос.
    Как он, Максим, мог забыть, что сам же тайком привез сюда Хопто? А вчера вечером он прорвался в больницу и даже сумел подняться на второй этаж. Он наверняка бы отыскал Чаару, но его, беднягу, поймали, и вот теперь, привязанный к дереву, Хопто подавал голос: «Я здесь, с тобой! Не бойся ничего!»
    «Слышит ли Чаара?» Теперь Максиму больше всего хотелось, чтобы она услышала лай. Как, наверное, Хопто было трудно молчать всю ночь, не мог же будить людей. И вот он заливался — и плач, и жалоба, и вина, и счастье, что Чаара рядом, смешались в его голосе.
    Едва дежурная сестра отлучилась, Максим приник к двери. И вдруг:
    — Макси-им!.. Макси-и-им...
    Он влетел в палату, бросился к Чааре. Ее левая рука, соскользнув с одеяла, бессильно повисла. Упав на колени, Максим бережно взял ее в свои забинтованные руки.
    — Чаара, я тут!.. Я тут, здесь я!.. Чаа-ра-а!
    Чаара слабо улыбнулась, не открывая глаз; ее губы медленно шевельнулись:
    — Максим... смотри... ты смотри... Максим... — Она устала, сделала передышку. — Лебеди... Не улетайте... Не улетайте, лебеди!.. Не улетайте... — Глаза ее вдруг распахнулись, сияя. — Максим! Как я счастлива!.. — Не успела договорить, уже лежала неподвижно; только закрытые веки чуть-чуть подрагивали.
    Сразу осевшим, сиплым голосом Максим прохрипел:
    — Чаара, ты меня слышишь?.. Чаара, они не улетят... Лебеди не улетят!.. Чаара!.. Ты слышишь меня?.. Они вернутся!
    Кто-то осторожно положил Максиму руки на плечи, так же осторожно поставил на ноги.
    Губы Чаары снова прошелестели:
    — Максим... Максим... Лебеди...
    — Чаара, я здесь!.. Чаара, я с тобой!.. И лебеди тоже!.. Лебеди тоже!..
    Когда Максим пришел в себя, он уже сидел на своем месте, и все, происшедшее только что, было явью: он видел Чаару, разговаривал с ней и теперь еще продолжает разговаривать... И это будет всегда. Всю жизнь!
    — Максим!..
    Кто-то его окликнул. Только не Чаара, голос был незнаком. Максим обернулся, узнал — та самая журналистка, что прилетала к ним на Харгы.
    Сахая смотрела на Максима, точно изучая. Но не желала, чтобы он догадался об этом.
    Но он, кажется, догадался — смутился, хотя и не мог знать, что подумала она. Да и она не знала сейчас точно, потому что думалось почти машинально; поняла после. И невыразимая в этот момент мысль заключалась в том, что любовь, которая, она чувствует, родилась между прекрасными, чистыми существами, как-то касается и ее, и всех, кто, может, и не подозревает о чуде, видя его. Да, касается! Но... как? Может... Конечно, конечно! Она учит даже несчастных и разочарованных ощущать тайну жизни, благоговеть перед нерукотворным чудом, какое нельзя спугнуть. Нельзя разрушить...
    — Максим!.. — Сахая хотела сказать что-то другое, но, не найдя подходящих слов, сказала обычное: — Идем, я познакомлю тебя с родичами Чаары.
    — А что с бабушкой?
    Пришла в сознание. Врач говорит, что лежать ей придется здесь долго.
    Дархана Максим узнал сразу.
    Тот почему-то пристально смотрел на Максима, точно когда-то уже видел или он напомнил ему кого-то. Кого?
    Женщина в темном платке — мать Чаары: похожи.
    Дархан приблизился к Максиму, осторожно пригнул его голову и, шепча что-то ласковое, успокаивающее, стал мозолистой ладонью гладить парня по вздрагивающей спине.
    Но оттого что его пытались утешить, Максим вздрагивал еще больше. И если бы мог сейчас разрыдаться, не стыдился бы этого никогда. Бормотал в полубреду: «Зовет... Чаара... меня зовет... и лебедей...»
    В это же время случилось то, на что Максим не обратил внимания: какой-то человек (это был Кэремясов) поднялся по лестнице и встал в стороне с явным намерением подойти и не решаясь это сделать.
    — Дядя... — Человек сдвинулся с места. — Дядя Дарха-ан...
    Старик вздрогнул, но не оглянулся.
    — Тетя Хобо-ро-ос...
    Мать Чаары продолжала сидеть с каменной неподвижностью, уставясь в одну точку.
    — Сахая!..
    Не обернулась и она.
*
    Во дворе снова завыл Хопто.
    1975-1983