суббота, 25 апреля 2015 г.

Шавля Кандевка. Янович. Койданава. "Кальвіна". 2015.







    Людвик Фомич Янович /Janowicz/ - род. 5 сентября 1858 (1859) г. в поместье Лапкаси /Лапкася/ под Куршанами Шавельскога уезда Ковенской губернии Российской империи, в католической (еврейской) зажиточной семьи землевладельца, уволенного в отставку полковника жандармерии.
    В 1869-1876 гг. Людвик учился в гимназии в Шавлях, затем до 1880 г. в Виленской реальной гимназии, после чего поступил в Московскую Петровско-Разумовскую сельскохозяйственную академию, где организовал «Общестуденческий союз», связаный с «Народной свободой».
    В 1884 г. в Варшаве Янович вступил в партию «Пролетариат», был членом ее ЦК, автор ряда прокламаций. По своим убеждениям Янович относил себя к террористам. Пользовался псевдонимом Konrad.
    При аресте 18 июля 1884 г. оказал вооруженное сопротивление (ранил агента пулей из револьвера в живот) и кричал что он арестован «за свободу, за Пролетариат».
    По процессу «Пролетариату» в Варшаве в 1886 г. Янович был приговорен к 16 годам каторги. Наказание отбывал в Шлиссельбургской крепости. По высочайшему манифесту от 14 мая 1896 г. срок каторги Яновичу был сокращен на треть. Согласно решению Главного тюремного управления от 23 ноября 1896 г. он был высланный в границы Иркутского генерал-губернаторства. 11 декабря 1896 г. Яновича отравили из Петербурга и 21 декабря доставили в Красноярск, а 12 января 1897 г. он уже писал брату из Иркутска.
    17 февраля 1897 г. Янович был доставлен в Якутск, а 3 марта 1897 г. он был отправлен через Верхоянск в окружной город Средне-Колымск Колымского округа Якутской области.
    29 апреля 1897 г. Янович был доставлен в Средне-Калымск и за ним там был установлен полицейский надзор.
    «Боже! Какая трущоба этот Колымск!» - писал он своим родным. Но уже, благодаря денежной помощи своих родственников, 10 ноября 1897 г. Людвик писал: «Нанял якута, который носит мне воду и рубит дрова - раньше я делал это сам, точно так же отдаю стирать белье... Обед также имею готовый. Плачу за обед и ужин 10 рублей в месяц. Обед состоит из супа и вареной говядины, но зато можешь есть, сколько влезет». Эта помощь позволила ему отказаться от казенного пособия.
    В ссылке Янович присоединился к левому крылу Польской социалистической партии (ППС), сотрудничал из газетой «Przedswit». С 1897 по 1900 г. Янович заведовал библиотекой ссыльных в Средне-Колымске, которую разместил в своей юрте, купленной им у сосланного Богораза. Пользовался псевдонимом - Я. Ильинич.
    26 июля 1900 г. в Колымском округе застрелился ссыльный И. Калашников, который обиделся на заседателя Иванова. Ссыльный А. Ергин в отместку смертельно ранил Иванова. В апреле 1902 г. прошел суд в Якутске, на который был также вызван Янович, в качестве свидетеля.

    6 (29) /17 (30)/ мая 1902 г. Людвик Янович застрелился у могилы ссыльного Папия Подбельскога, который был убит 22 марта 1889 г. во время так называемой «Монастыревской трагедии» в Якутске и 19 мая 1902 г. Яновіча похоронили на том же Никольском кладбище Якутска. Кстати, старший брат Яновича, военнослужащий Антоний, также закончил жизнь самоубийствам, застрелился в Варшаве.

    Летература:
    Paliński S.  Ze wspomnień wygnańca. // Przedświt. NrNr. 4-6. Kraków. 1903. S. 126-228.
    Столбов А. И. [Цыперович Г. В.]  Л. Ф. Янович в ссылке. // Былое. № 12. Петербург. 1906. С. 85-96.
    Ольминский М.  Смерть Л. Ф. Яновича. // Былое. № 12. Петербург. 1906. С. 97-100.
    Ергина Л.  Воспоминания из жизни в ссылке (Памяти Л. Ф. Яновича). // Былое. № 6. Петербург. 1907. С. 41-64.
    Шлиссельбуржец Л. Ф. Янович. Биография; Из воспоминаний: о юности, о процессе, о Шлиссельбурге; Письма из ссылки; Приговор. С-Петербург. 1907. 116 с.
    Василевский (Плохоцкий) Л.  Людвиг Фомич Янович. // Галерея Шлиссельбургских узников. Ч. I. СПб. 1907. С. 182-184.
    Strożecki J.  Moje spotkanie z L. Janowiczem. // Kuźnia. Nr 14. S. 461-464; Nr 15. S. 494-496. Wilno. 1914.
    Ергина Л. Год в Средне-Колымске. (Дело А. Ергина). // В якутской неволе. Из истории политической ссылки в Якутской области. Сборник материалов и воспоминаний. Москва. 1927. С. 110-135.
    Dejcz L.  Pionierzy ruchu socjalistycznego w Królestwie Polskim. // Z Pola Walki. nr 9-l0. Moskwa. 1930. S. 63-65, 80, 86.
    Giza S.  Ludwik Janowicz. // Niepodległość. T. XVI. Z. 2 (43). Warszawa. 1937. S. 321-365.
    Kozłowski J.  O tych, co życie sprawie oddali. Warsyawa. 1954. S. 93-100.
    Масанов И. Ф.  Словарь псевдонимов русских писателей, ученых и общественных деятелей, в 4 томах. Т. 4. Москва. 1960. С. 550.
    Merkys V.  Liudvikas Janavičius. Vilnius. 1964.
    Воспоминания узника Шлиссельбургской крепости. // Вопросы истории. № 8. Москва. 1966.
    Слепцов Н.  Людвиг Фомич Янович. // Якутский университет. Якутск. 14 июня 1973.
    Янович Людвиг Фомич. // Большая Советская энциклопедия в 30 томах. Т. 30. 3-е изд. Москва. 1978. С. 511.
    Dubacki L.  Janowicz Ludwik. // Polski słownik biograficzny. T X. Wrocław-Warszawa- Kraków. 1962-1964. Reprint. Kraków. 1990. S. 555-557.
    Слепцов Н. А.  Людвиг Фомич Янович в колымской ссылке (по материалам переписки). // Ссыльные поляки в Якутии: итоги, задачи, исследование пребывания. Сборник научных трудов. Якутск. 1999. С. 77-90.
    Janowicz Ludwik. // Kijas A.  Polacy w Rosji od XVII wieku do 1917 roku. Słownik biograficzny. Warszawa. 2000. S. 126-127.
    Шавля Кандевка,
    Койданава.


                                                                      ПРИЛОЖНИЕ


                                                    Людвик Фоминович Янович
                                                              Из Материалов
                      для истории революционного движения в Царстве Польском
                                                              с 1877 по 1885 г.
    Дворянин Людвик Фомин Янович, 25 лет, католик, родился в дер. Лобкася, Шавельского уезда, Ковенской губернии, первоначальное образование получил в Виленском реальном училище, откуда поступил в Московскую Петровскую академию.
    Сын весьма зажиточных родителей, Янович не окончил курса высшего образования. В бытность свою в Москве он сделался организатором кружка, именовавшегося „Общестуденческим союзом". В апреле 1884 г. он впервые приезжает в Варшаву, вводится Куницким в кружок и уезжает обратно, но в июне возвращается и начинает действовать в здешнем крае. Скрывая свою личность под прозвищем „Конрада", Янович делается одним из руководителей рабочего движения в здешнем крае.
    Но главною заботою Яновича было вызвать в среде молодежи здешнего края сильное движение посредством устройства так называемых "кружков самообразования", и этим путем приготовить революционных деятелей. На одной из сходок он предложил основать с этой целью „центральный кружек". Этим же объясняется и нахождение в означенной записной книжке его списка разных учебных заведений и присутствие в числе отобранной у него переписки собственноручных рукописей: программы кружка самообразования, программы для революционной пропаганды.
    По показанию Загурского, Яновичу было предложено Центральным Комитетом звание агента 1-ой степени. Но та роль, которую он играл в сообществе, доказывает, что он был выше этого звания, что он нисколько не уступал Куницкому и Дембскому. Он составлял прокламации... Он участвовал в сходках организации партии, вскрывал корреспонденцию по делам партии наравне с Дембским и Куницким: он же добывал деньги для целей партии. С этой целью он 23 июня выехал из Варшавы куда-то в Poccию, откуда писал Куницкому, что имеет уже около 2 т., что надеется достать еще 3 т. Куницкий говорил Пацановскому. что надеется на пожертвование на цели партии 15 т. от одного лица, ожидающего наследства; нельзя сомневаться, что это пожертвование ожидалось от Яновича, так как Бардовский говорил Игельстрому, что Янович так отдан делу партии, что готов пожертвовать все свое состояние, Янович же ожидал раздела наследства после смерти отца; не подлежит, поэтому сомнению и то, что деньги, отобранные при обыске у Яновича, составляли также принадлежность партии. Куницкий говорил о Яновиче, что он весьма энергичен, что, по объяснению Пацановского — означало террориста. Янович сам неоднократно высказывал при допросах, что он по убеждениям террорист. Террористические убеждения свои он старался вселить в рабочих, и в этом отношении шел рука об руку с Куницким. По показанию Гладыша, Янович бывал на сходках в квартире у Ярошевского, участвовал затем в сходках на углу Нового-Света и Иерусалимской аллеи, на которых обсуждались вопросы об убийстве шпионов. После ареста Куницкого, Янович вместе с Дембским и Славинским предложили Гладышу выследить некоего Влодарского, которого подозревали в выдаче Куницкого, с целью убить его. По возвращении засим из Ковенской губернии, куда Янович ездил опять за деньгами, он обратился к Серошевскому и Гладышу с просьбою начертить ему план Прокурорской камеры, что Серошевский и исполнил, чем и объясняется нахождение в его записной книжке чертежа этой камеры (стр. 15), взрыв которой, подобно Куницкому, он готовил. После этого он собрал сходку в Красинском саду, на которой были Дембский, Славинский и Гладыш, и тут предложил убить товарища прокурора Янкулио и подполковника Секержинского, причем совершение этих убийств он взял на себя, помощником же себе избрал Гладыша. Предложение его было принято, и он вручил Гладышу 18 руб., причем, вместе с Дембским и Славинским, сопровождал Гладыша до оружейного магазина Сосновского и когда Гладыш вышел из магазина с купленными уже револьвером и патронами, передал Гладышу этот револьвер и 6 патронов. Славинский же снабдил Гладыша кинжалом: согласно плану Яновича, в назначенный день и час, он, вместе с Гладышем, у дома на улице Крулевской и Саксонской площади (где квартира товарища прокурора Янкулио), должен был ожидать прибытия товарища прокурора Янкулио и подполковника Секержинского, и в то время, когда они остановятся, у означенного дома и станут выходить из экипажа, предполагалось стрелять в них, после чего в заранее приготовленном экипаже скрыться. По показанию Гладыша, план этот не был приведен в исполнение только потому, что в тот же день Янович был арестован.
    18 июля 1884 года, в 6 часов по полудни, б. агент Альбрехт Лямберт, встретив случайно на улице разыскивавшегося по обвинению в государственном преступлении студента Варшавского Университета Бронислава Славинского и, заметив, что он вошел в молочное заведение Генеберга, находящееся на Новом-Свете, под № 51, в намерении его задержать, отправился вслед за ним в сопровождении помощника полицейского пристава ротмистра Оже. В заведении оказалось еще двое лиц, находившихся в обществе Славинского, и когда Лямберт, чрез ротмистра Оже, объявил лицам этим, что они арестованы, один из них заметил: „Странное дело", а в это время другой опустил руку в карман и, произнеся: „Ну, это еще посмотрим", вынул револьвер и хотел выстрелить в Оже, но сей последний ударом сабли отвел выстрел. В это время Лямберт схватил человека этого за руку, но тут на него бросились все трое. Тогда Лямберт ударом в живот повалил вынувшего револьвер, и товарищи его Славинский и Дембский пустились бежать преследуемые ротмистром Оже. Оставшись вдвоем, неизвестный поднялся, и между ним и Лямбертом опять завязалась борьба, во время которой неизвестный произвел 4 выстрела, причем двумя нанес Лямберту тяжелую рану в живот. После четвертого выстрела неизвестный успел повалить Лямберта, все время боровшегося с ним, на землю и направил уже дуло револьвера ему в лоб, но Лямберт вырвал револьвер и бросил в сторону; по объяснению же ротмистра, Оже, он саблею отклонил этот удар, после чего стрелявший бросился бежать, но был задержан при содействии прибывших на помощь Войцеха Стржалковского и Ипполита Василевского. Будучи препровождаем в участок, он кричал, что арестован „за свободу, за Пролетариат".
    Задержанный оказался жителем г. Варшавы Людвиком Яновичем.
    Янович долженствовавший заступить Куницкого и устроить у себя такую же квартиру, какою была квартира Бардовского, признал принадлежность свою к сообществу „Пролетариат", нанесение им раны Лямберту в целях самозащиты и защиты своих товарищей и заявил, что состоит членом организации, занимался пропагандою между рабочими, пропагандируя идеи социализма и необходимость сплотиться с тем, чтобы в удобный момент произвести государственный переворот, к чему, как видно из вышеизложенного, он действительно и стремился». /narovol.ruPerson/yanovich.htm/

                                                           СМЕРТЬ Л. Ф. ЯНОВИЧА
    Предстоял суд над А. А. Ергиным, обвинявшимся в убийстве заседателя Иванова. Янович вызывался в качестве свидетеля, По последнему зимнему пути, в средине апреля, прибыл он из Средне-Колымска в Якутск. Весело играло весеннее солнце над обреченной смерти снеговой пустыней, весел и жизнерадостен был и Янович, вырвавшийся наконец в сравнительно большой город из колымских болот. Новые знакомства, встречи, бодрящие новости из России. Помню, шли мы с ним от Ергиной, говорили о последних новостях.
    — Неужели Сипягин не последует за Боголеповым? — высказал мысль Янович. Не прошли и двух кварталов, как навстречу попадается, кажется, Пекарский.
    — Слышали? — сообщает он: — только что получена агентская телеграмма о покушении на Сипягина...
    Яновичъ рассказывал о своих литературных работах, делился литературными планами. Но не в этих планах был центр его интересов. Его неудержимо тянул к себе простор широкой политической борьбы. Достаточно было немного узнать этого, на вид такого скромного, шлиссельбургского мученика, достаточно было вспомнить его прошлое, чтобы понять, что он сумеет без колебаний идти прямо к цели. Мысль о побеге сама собою являлось у всех товарищей.
    Въ это же время прибыл в Якутск Николай Николаевич Кудрин, когда то служивший на уральских золотых приисках. Тайга и степь — его родная стихия; предприимчивость степного волка; монета гнулась между его пальцами, точно кружок жести. Кудрин бежал из Балаганска сам, затем вывез из Олекминска Марию Моисеевну Розенберг, а теперь прискакал за 2700 верст из Иркутска, чтобы устроить побег Ергина.
    Ергин отказался, и сам собою устраивался побег Яновича.
    Кудрин заручился официальным правом производить разведки золота в Якутской области. За Леной, в селе Павловском, он начал делать приготовления к устройству экспедиции: заготовлял инструменты, палатки, съестные припасы, приторговывал вьючных лошадей. Предполагалось, что Янович отправится в экспедицию под видом рабочего-приискателя. Ждали только окончания суда над Ергиным и вскрытия Лены.
    Настал день суда. В свидетельской комнате ждали очереди Л. В. Ергина, Янович, Станислав Палинский (из Колымска), Александров и Браудо из Олекминска, и несколько полицейских. Сперва вызывали свидетелей обвинения, — исправника и казаков. Ожидание волновало, утомляло, но Янович ничем не обнаруживал своего возбуждения. Наконец, его вызвали. Не прошло, кажется, минуты, как в коридоре началась суматоха, и затем в свидетельскую, почти неся на руках, ввели рыдающего Яновича. Оказалось, что по входе в зал заседания с ним случился истерический припадок. Помнится, он объяснял, что картина суда слишком ярко напомнила ему другой суд, — знаменитый процесс Пролетариата в Варшаве, принесшей смертную казнь для четырех товарищей Яновича и Шлиссельбург для него самого.
    Припадок в сильнейшей мере отразился на дальнейшем настроении Яновича. Защищавший Ергина прис. повер. П. Н. Переверзев рассказывал, что Янович после суда говорил рыдая у него на квартире:
    — Я теперь никуда не годен: тряпка какая то!
    Он стал мрачен, задумчив. Кажется, все заметили перемену.
    Приехал в Якутск Михалевич, бывший политически ссыльный. Он исколесил всю область и мог считаться авторитетом. План пройти тайгой до Олекминско-Витимской золотопромышленной системы или даже прямо в Забайкалье Михалевич нашел совершенно неосуществимым по географическим и топографическим условиям. Не помню, был ли ознакомлен Михалевич, о чьем побеге шла речь. Во всяком случае отзыв такого бывалого человека не мог не повлиять на веру в успех предприятия.
    Наконец, в самом Якутске разразилась одна из тех ужасных ссылочных историй, которыми так богато прошлое нашей политической ссылки. Эта история тоже не могла не отразиться на нервах всех товарищей.
    Как видит читатель, получился ряд обстоятельств угнетавших Яновича. В виду припадка, бывшего на суде, и замеченной с тех пор перемены в настроении Яновича, стали высказываться опасения, но, к сожалению, без серьезной веры в их основательность... Между тем развязка приближалась. Со дня на день ждали приезда Кудрина из-за Лены.
    Накануне смерти Янович зашел ко мне. У нас были какие то копеечные счеты, — меня удивило, что он побеспокоился достать портмоне и расплатиться. Он любовался только что купленным браунингом, объяснял его устройство, — об этой покупке, в виду побега, давно состоялось решение.
    Утром в день смерти Янович обошел ближайших друзей, — Ергину, г-жу Абрамович и других, но ничем не выдал себя. По его уходе Ергина нашла у себя, кажется на окне, портмоне Яновича с деньгами, но объяснила дело простой рассеянностью. В три часа дня Янович должен был зайти к г-же Абрамович, в пять часов — придти на одно собрание. Пунктуальность Яновича была известна. Его отсутствие стало возбуждать большое беспокойство. Начались расспросы. Оказалось, что накануне Янович дал Теслеру запечатанный конверт со словами:
    — У вас его спросят, — тогда отдадите.
    Мы не решились вскрыть конверта и продолжали поиски. Вдруг мною овладела какая то страшная уверенность. Я бросился к Теслеру. В его квартире было собрание почти всей колонии.
    — Давайте пакет Яновича. Я беру вскрытие его на свою ответственность.
    Первое, что бросилось в глаза, было слова: «Копия. В Якутскую Городскую Полицию»... Не помню, как дочитал записку до конца, не помню впечатления на товарищей. Сейчас же организовались розыски: товарищи бросились в окрестности города по всем направлениям. Осматривали каждый куст, всякую ложбину. От охотников узнали, что еще днем полиция нашла возле кладбища труп неизвестного. В тот же вечер труп был перевезен в дом, где вместе с Яновичем жили Палинский, Приютов, Виленкин и Теслеръ...
    На одном из кладбищ города Якутска имеется длинный ряд крестов с именами покойников. Кресты ничем не выделяются. Только вместо слова «скончался» вы неизменно читаете сообщение о преждевременной смерти: застрелился, убит, утонул. Это — все могилы политических ссыльных, жертв безотрадного прозябания в нечеловеческих условиях жизни и отчасти — жертв первого Якутского протеста (1889 года). В другом месте, на еврейском кладбище, также целая колония бывших ссыльных. Что касается первого кладбища, то нужно прибавить, что со времени смерти Яновича ряд крестов непрерывно удлинялся, — скоро пришлось начать второй ряд [Было бы желательно получить из Якутска самое подробное описание обоих кладбищ с полным изложешем надписей, фотографические снимки и описание нынешнего состояния памятников. Дело в том, что в течение многих лет чьи то невидимые руки систематически ломали кресты, разбивали плиты, стирали надписи, делали взамен другие надписи, с целью оскорбить память покойников.].
    Янович застрелился из браунинга за оградой кладбища, как раз по первой линии крестов, с городской стороны. Там есть небольшая лощина, в которой еще на другой день можно было видеть много крови, спекшейся под лучами майского солнца. Высказывалось предположение, что Янович, как католик и как самоубийца, не надеялся быть похороненным внутри кладбища, что место самоубийства было выбрано им вместе с тем и как место могилы, — хотя и отдельно от товарищей, но на одной линии с ними, в общем ряду.
    Нечего говорить о том, какое потрясающее впечатлите на всю колонию произвела смерть наиболее уважаемого товарища. Стоит только отметить неутешное горе Теслера, который не мог простить себе, что не вскрыл пакета тотчас по его получении.
    В пакете оказалось три письма. Первое — копия официального письма в полицию, второе — к товарищам, третье — к Ергиным. Последнее — самое длинное и наиболее ценное для характеристики Яновича вообще и его предсмертного настроения в частности; говорить о содержании этого письма я не считаю себя в праве.
    В заключение может быть читателю не безынтересно будет узнать, чем окончились похождения Кудрина. Приготовлениями к побегу воспользовался Палинский. Вместе с Кудриным он в конце мая углубился в тайгу. Хотя первоначальный план не был в точности приведен в исполнение, однако оба «приискателя» благополучно выбрались к жилым местам, и затем проследовали заграницу. Впоследствии Кудрин был арестован в России и сослан как раз в Якутскую область. За участие в романовском протесте он получил двенадцать лет каторги. Затем имя его мелькнуло в газетах в связи с известиями о забайкальских событиях в декабре 1905 г. Жив ли он теперь и где находится, — не знаю.
    М. Ольминский.
    /Былое. № 12. Петербург. 1906. С. 97-100./

                                                        ЛЮДВИГ  ФОМИЧ  ЯНОВИЧ
    Л. Ф. Янович, подобно своему товарищу по революционной деятельности и заключению в Шлиссельбург, Варынскому, происходил из помещичьей семьи. Он родился в 1858 г. в шавельском уезде Ковенской губернии, Из шавельской гимназии он перешел в виленское реальное училище, откуда направился в Москву, чтобы там поступить в Петровско-Разумовский земледельческий институт. В Москве Янович принимал участие в студенческой жизни и сблизился с русскими революционерами.
    В 1881 г. Янович выехал за границу, побывал на интернациональном социалистическом конгрессе в Хуре, затем посетил Париж. Возвратясь на родину, Янович перешел на нелегальное положение, и посвятил все свои силы партии «Пролетариат». Он агитирует, занимается организацией рабочих, пишет прокламации, доставляет партии денежные средства и т. д. Арест прерывает эту кипучую деятельность.
    30-го июля (н. ст.) 1884 г. в молочной ферме Геннеберга в Варшаве сошлись три члена «Пролетариата» - Дембский, Славинский и Янович. Агент тайной полиции, Ламберт, вошел в помещение фермы вместе с помощником пристава Оже, чтобы арестовать Славинскаго и его товарищей. Когда Ламберт заявил, что они арестованы, Янович вынул револьвер, но агент схватил его за руки. Увидев это, один из товарищей Яновича схватил Ламберта за шею, но должен был отступить, получив удар шашки капитана Оже. В это время раздался выстрел, и Ламберт упал, чем воспользовались Дембский и Славинский, которые бежали, сбив с ног Оже. Этот последний кинулся было догонять убегавших, но вскоре вернулся. Между тем, Янович боролся с Ламбертом, которого ему удалось ранить в живот. Янович попытался было бежать, но попал в руки полицейских, которые прибежали на выстрел.
    При арестованном Яновиче нашли 700 рублей, револьвер, кинжал, несколько №№ «Пролетариата», записки и корреспонденции. Когда его вели в участок, он крикнул: «да здравствует Пролетариатъ!»
    Настали долгие месяцы заключения в цитадели. Условия, в которых обвиняемые в принадлежности к «Пролетариату» находились в X павильоне, были таковы, что целый ряд узников впал в психическое расстройство. Тому же подвергся и Янович. Наконец, начался процесс «Пролетариата», закончившейся, как известно, трагически для множества лиц. Яновича (обвиняемого, кстати сказать, в преступлениях, о совершении которых ему и не снилось, как, напр., подготовка покушения на цензора Янкулио и Секержинскаго) приговорили к 16 годам каторги.
    В конце февраля 1886 г. его вместе с Варынским увезли в Трубецкой бастион Петропавловской крепости, откуда они были переведены затем в Шлиссельбург. В Шлиссельбурге Янович пробыл более 10 лет. Он чувствовал себя там сравнительно лучше других заключенных и сохранял все время редкую бодрость. Янович редактировал один из тюремных рукописных журналов, много занимался статистикой, и когда, на основании манифеста 1896 г., перевезен был в Средне-Колымск, то казалось, что мрачное десятилетие заключения в Шлиссельбурге не оставило в его психике роковых следов.
    Янович примкнул к польской социалистической партии (П.П.С.) и стал деятельным сотрудником ее заграничного органа «Przedświt». Уже в феврале 1896 г. «Przedświt» помещает его первую статью о Шлиссельбурге. За этой статьей последовали другие (воспоминание о Л. Кобылянском и Л. Варынском; о последних минутах приговоренных к смертной казни членов «Пролетариата»; ряд корреспонденций из Якутской области). Вместе с тем, Янович заканчивал обширный статистико-экономический труд, обосновывавший экономические доказательства в пользу необходимости включения в социалистическую программу требования независимости Польши. Этот труд был направлен, главным образом, против известного памфлета Розы Люксембург об экономическом развитии Царства Польского.
    В ссылке Янович пользовался всеобщей любовью, как человек чрезвычайно душевный и отзывчивый на всякие горести и страдания. Он обладал способностью вносить умиротворение в самые озлобленные и ожесточенные проклятыми условиями жизни сердца. Мечты об участии в живой политической деятельности на родине или, по крайней мере, о систематической литературной работе за границей не покидали его.
    Когда в 1902 г. Янович был вызван в Якутск в качестве свидетеля по громкому делу Ергина, товарищи приготовили все, чтобы устроить ему удачный побег. Однако, судьба решила иначе. Оказалось, что десять лет пребывания в Шлиссельбурге не прошли даром: в последнюю минуту нервы отказались служить дольше... 30-го мая (н. ст.) 1902 г. Янович покончил с собой, оставив записку, в которой писал: «Меня убивает русское правительство, и пусть на него падет ответственность за мою смерть, точно так же, как и за гибель бесчисленного ряда других моих товарищей».
    Л. Василевский (Плохоцкий).
    /Галерея Шлиссельбургских узников. Ч. I. С.-Петербург. 1907. С. 182-184./

                            Л. Ергина.
                                                        ГОД  В  СРЕДНЕ-КОЛЫМСКЕ
                                                                       (Дело А. Ергина).
                                                                                    I.
    Яркий февральский день сменился густыми сумерками, когда наши нарты выехали из тощего лиственного лесочка и перед нами открылся вид на Ср.-Колымск. Это был унылый поселок. Крошечные избушки без крыш и без дворов были разбросаны одна от другой на большом расстоянии и в беспорядке. Они казались утонувшими в сугробах снега. Обмороженные снегом с водой для тепла они имели чистенький, опрятный вид. В окнах вместо стекол весело сияли льдины, освещенные изнутри ярким пламенем камельков. Над каждой трубой высоко взвивался столб искр. Обычно печальная картина вечером принимала вид фантастически иллюминованного ледяного городка, каким открылся нам Колымск в первый вечер нашего приезда. Я с жадным любопытством всматривалась в окружающую обстановку. Стараясь предугадать по ней — как сложится здесь наша жизнь?
    Появление наших нарт в городе было тотчас замечено. По улицам забегали и засуетились фигуры местных жителей, а вскоре к нам подошли и остановили два молодых человека, которых мы по наружности сразу же определили как товарищей. Это были тов. Строжецкий [Тов. Строжецкого нет уже в живых. После ссылки вскоре ему пришлось эмигрировать за границу. Он жил в Париже в 1918 году и погиб смертью смелых, спасая товарища, тонувшего в Сене.] и Калашников. Познакомившись, они предложили нам следовать за ними к избе т. Цыперовича, где нас предполагали поместить на первое время. Юрта Ц. была типичным жилищем колымского ссыльного: замороженная снаружи, со льдинами вместо стекол, с плоской крышей, она и внутри не отличалась благоустройством. Дверь, обитая коровьей шкурой, вела прямо с улицы в единственную комнату небольших размеров. Всю стену против входной двери нанимал больший стол, на котором в порядке были сложены книги и тетради. На стене полка с книгами, в углу кровать, сколоченная из досок, скамейка у стола, один-два табурета. Вот и вся обстановка. В углу избы, близ входной двери, ярко пылал большой камелек.

    Не успели мы раздеться и познакомиться с хозяином квартиры, как изба наполнилась ссыльными, которые которые торопливо сбегались со всех концов Колымска, чтобы познакомится с новыми товарищами, узнать от них — что делается на свете, получить письма и газеты. Мы стали знакомиться с колымчанами. Пошли  расспросы о революционном движении, об общих знакомых, о дело, по которому мы привлекались, хотелось знать — кто каких убеждении и к какой принадлежит организации.
    Ведь то было время переоценки идейных ценностей, переоценки, подчас суровой и несправедливой. Слова: «марксизм», «народничество», «бернштейнианство» повисли в воздухе.
    Мы оживленно разговаривали, отвечая на град вопросов, предлагаемых нам со всех сторон. «А вот и Янович!» [Людвиг Фомич Янович судился по делу польской партии «Пролетариат», имевшей постоянные сношения с «Народной Волей» и даже определенный договор о совместной работе. Тов. Варынского (умершего в Шлиссельбурге» Куницкого и др. известных членов «Пролетариата», он отбыл 11 лет каторги в Шлиссельбурге, а в 1891 г. был отправлен в Средне-Колымск на поселение.] — сказал кто-то. Я уже в Якутске слышала о Яновиче, как о человеке выдающемся, и его личность возбуждала во мне интерес.
    В дверь вошел человек выше среднего роста, худощавый. В коротком романовском полушубке и высоких валеных сапогах. Когда он снял шапку с наушниками и длинный шарф, я увидела бледное нежное лицо, обрамленное темной бородой, с большими карими глазами, необыкновенно печальными и добрыми. Лицо это поражало полной своей одухотворенностью. Печать трагизма лежала на нем. Голос и манеры гармонировали с наружностью. На всем лежал отпечаток духовной культурности. Мы познакомились с ним и повторили то немногое, что уже раньше рассказали другим товарищам. Вечер прошел незаметно. Общее впечатление от колымской колонии получилось хорошее. Чувствовалось, что между отдельными членами колонии есть духовная спайка. Заметен был высокий уровень умственных интересов.
    Обмениваясь потом своими впечатлениями о колонии, мы с мужем сошлись на том, что самое лучшее и сильное впечатление из всей колонии оставляет личность Яновича.
    Эту первую ночь в Колымске я провела плохо. Меня разбудили среди ночи какие-то заунывные дикие звуки, которые все росли, ширились, сливались в один страшный хор, наводящий тоску и жуть. Это были сотни собак, затянувших в светлую морозную ночь свою песню голода и холода. Впоследствии я привыкла к их завыванию, но первое впечатление было удручающее. На следующий день мы с мужем стали ближе знакомиться с товарищами-колымчанами. Мы побывали у каждого на дому, познакомились с образом жизни и интересами каждого. В то время колымская колония состояла из следующих членов: супруги Берейшо, супруги Палинские, д-р Мицкевич с женой, Егоров, Акимова, Цыперович, Калашников, Строжецкий, Янович, Суровцев, Циммерман, Орлов, Милейковский и мы двое — Ергины.
    Жилища ссыльных были в высшей степени убоги и лишены минимальных удобств. У семейных еще чувствовался некоторый уют, забота о чистоте, но избы холостых поражали своей неприглядностью.
    Мы навестили и Яновича у него на квартире. Он жил в библиотеке, которой в то время заведовал. Библиотека помещалась в доме, выстроенном ссыльным Богоразом-Таном. Этот дом на свой счет купил Янович и подарил его колонии под библиотеку. О тех пор выборный библиотекарь имел право на квартиру при библиотеке.
    Колымская библиотека помещалась в довольно просторной с низким потолком избе, которая была перегорожена на две комнаты — переднюю с камельком, предназначенную для квартиры библиотекаря, и заднюю — библиотеку. Эта последняя была почти сплошь заставлена полками с книгами, стоявшими вдоль стен и среди комнаты и перегораживавшими ее на два узкие коридорчика.
    Переднюю комнату с камельком занимал Янович. В ней бросался в глаза большой стол, заваленный множеством книг на русском и иностранных языках, преимущественно по экономическим вопросам. Множество рукописного материала, таблицы, диаграммы и картограммы лежали грудами на столе. Казалось, разобраться в таком бумажном хаосе нет возможности. Но так казалось лишь постороннему наблюдателю. Сам хозяин прекрасно ориентировался в этом бумажном море и моментально находил нужный ему материал. Беспорядок царил не только на столе, но и во всей комнате. Видно было, что здесь совсем не заботятся ни об удобствах жизни, ни о внешнем виде, совсем не уделяя на это времени. Я спросила Людвига Фомича, чем он занимается, и узнала, что любимые его науки: история, география и статистика. «Статистика — моя слабость», — сказал он, застенчиво улыбнувшись, и тут же показал нам свои материалы: толстые тетради, исписанные мелким четким почерком; мелкие изящные цифры, расположенные таблицами, покрывали целые страницы. Мне этот материал показался сухим, по для Л. Ф. эти цифры и факты жили, для него они освещались одной руководящей идеей — борьбы за социализм. Они рисовали ему положение каждой страны в настоящем и открывали перспективы ее исторического развития. По ним он всегда мог учесть соотношения сил армии трудящихся и их угнетателей. Его мечтой было — организовать в одном из центров Европы «Революционное Центральное Статистическое Бюро», куда стекались бы все данные о рабочем движении всего мира. Каждый участник социалистического движения знал бы, что в каждый данный момент делают его братья во всех странах. Это развило бы дух солидарности среди пролетариата всех стран и усилило бы его активность.
    Через несколько дней мы получили квартиру и начали устраиваться. Это произошло так. Янович заявил, что продолжительное заведывание библиотекой его утомило, и предложил произвести новые выборы. В результате их единогласно избранным оказался мой муж А. А. Ергин, и мы получили квартиру по колымскому масштабу хорошую. Зная, как высоко было развито чувство товарищества у Яновича, я не сомневаюсь, что он отказался от должности библиотекаря только затем, чтобы предоставить нам хорошую квартиру.
                                                                                 II.
    Муж горячо принялся за свои новые обязанности. Всю свободную наличность колонии он засадил писать карточки, и через некоторое время наша библиотека получила подвижной каталог. К тому времени в ней было более 2.000 томов, а так как книги еще раньше были подклеены, сшиты, переплетены по инициативе Яновича им самим и другими товарищами, то библиотеки, была в полном порядке.
    Итак, мы вступили в новую жизнь. Она была мало привлекательна. Мы были оторваны от всего, чем жили раньше, что составляло ее смысл и давало ей содержание. Нам предстояло существование без цели, без живого дела и впечатлений, в условиях примитивного хозяйства.
    Единственной связью с далеким живым миром являлась для нас почта. Она приходила в то время 8-9 раз в году. С ней получалась груда газет и журналов, выписываемых колонией и письма для некоторых счастливцев, еще не забытых на родине. С каким страстным нетерпением ждали мы каждый раз ее прихода, как волновались, доходя почти до галлюцинаций, и какое горькое разочарование и уныние испытывали те несчастливцы, которым она не приносила никакой весточки.
    Так предстояло прожить долгие годы; и если мы легко и бодро вступили в эту жизнь, не обещавшую нам ничего хорошего, то этим мы в значительной степени были обязаны дружескому участию, с каким нас встретили наши новые товарищи в Колымске.
    Мы все жили тесным дружным кружком, взаимно поддерживая и помогая друг другу. Каждый из нас в отдельности был слаб и беспомощен в этих условиях, а потому простой инстинкт самосохранения требовал от нас сплоченности. Коршуны у нас не было. Каждый имел свое индивидуальное хозяйство, но кроме индивидуального было общее кооперативное хозяйство по самоснабжению всем необходимым. Им заведовал артельный староста Г. В. Цыперович. Благодаря его неиссякаемой энергии, находчивости и выработавшейся с годами предприимчивости, наша колония не голодала: все имели черный хлеб, рис и мясо, — а, ведь, там это роскошь, которую далеко не каждый колымчанин, даже получающий паек, может себе позволить. Староста закупал для всех колонистов мясо, рыбу, керосин, словом, все продукты первой необходимости. Он же получал все наши пособия и из них рассчитывался с торговцами, а также и с казаками, у которых покупались пайки: мука, соль и рис. Само собою, что даже при умеренных ценах в то время (мука и рис 4-5 р. за пуд) казенного пособия, т.-е. 18 руб. в месяц, не хватало, и колония не выходила из долгов. Если бы не подсобные заработки, то приходилось бы буквально голодать. Единственная отрасль труда, находившая себе применение в Колымске, была медицина. Трое ссыльных с медицинским образованием занимали должности: врача (Мицкевич), фельдшерицы (Борейша), акушерки (Акимова). Знавшие ремесла тоже имели некоторый заработок. Калашников (штурман дальнего плавания) занялся неводьбой рыбы и завел полное хозяйство с рыболовными принадлежностями и собаками. Но что оставалось делать нам, остальным, не знакомым ни с каким ремеслом и обладающим лишь знаниями, там не применимыми? Давать уроки в наше время было строжайше запрещено. За этим следили ревностно, и не столько полиция, сколько духовенство. Колымские «батюшки» изощрялись в писании доносов. Благодаря их усердию население оставалось неграмотным, а ссыльные лишались возможности заработать уроками.
    Мы с мужем оказались в весьма неблестящем положении: 19 р. 16 коп. пособия в месяц на двоих. Случилось так, что на нашу беду иркутское начальство стало наводить экономию на ссылке: ссыльные женщины, живущие вместе с мужьями, были приравнены к добровольно-следующим, т.-е. лишены пособия. В силу этой новой политики «экономии» на мое содержание отпускалось ровно 1 р. 16 к. в месяц.
    Я написала резкое заявление-протест на имя генерал-губернатора без всякой, конечно, надежды на благоприятный для себя исход (через полгода был получен ответ — «оставить без последствий»). Нам необходим был заработок. Муж, посоветовавшись с товарищами, решил заняться несложной, но довольно тяжелой работой: месить ногами из глины кирпичи и, высушивши их, складывать из них камельки и печи по заказу местных жителей. Этой работой он занялся совместно с тов. Милейковским, трубочистом по профессии. Они построили кирпичный сарай, выровняли площадку, сделали формы для кирпичей, носилки и приступили к работе летом, лишь только оттаяла земля. Я со своей стороны усердно занялась хозяйством. Так за налаживанием жизни прошел конец зимы.
                                                                                 III.
    Наступило короткое полярное лето.
    Для всех нас, уставших от холода и мрака зимы, оно имело невыразимую прелесть. Яркий свет летнего солнца, не скрывающегося за горизонтом, ослепительно-блестящий в ночные часы, зелень разнообразных мягких оттенков, бледные полярные цветы без запаха, — все это было холодно и сурово, но своеобразно красиво.
    Все мы после зимы спешили насладиться теплом и светом, а потому все свободное время проводили на воздухе.
    Иногда устраивали прогулки, катанье по Колыме с парусом, не считались даже с тучами комаров, которые там положительно отравляют жизнь всякого живого существа.
    Мне больше всего нравился яркий неперемежающийся солнечный свет. Я готова была не спать целыми ночами, чтобы использовать его целиком. Нередко ночью я уходила за город одна. Выйти за город ничего не стоило. Лес врезался клиньями в нескольких местах в поселок, расположенный на берегу Колымы. Почва в окрестностях Колымска и частью даже в нем самом представляет сплошное кочковатое болото, поросшее мохом да брусничной травой. Лес однообразный, тощая лиственница, и ходить по нему можно только балансируя с кочки на кочку. Единственным местом, где можно было ходить по-человечески, была узкая сухая тропинка, тянувшаяся по гребню довольно высокого берега Колымы. Эта-то полоска и была излюбленным местом прогулки всех пас. Скоро мне стал знаком здесь каждый кустик. К югу от города, на берегу реки стоял вновь построенный кирпичный сарай Ергина и Милейковского, а в нескольких десятках саженях от него находилась единственная еще в то время могила т. Гуковского, застрелившегося в 1899 г. Место глухое и суровое. О могилы открывался широкий горизонт с видом на Колыму и ее противоположный берег. Здесь нередко можно было застать Яновича, когда он, окончивши свои дневные занятия, отправлялся на прогулку. Он очень заботился о могиле, постоянно убирая ее цветами. — «Не правда ли, — спросил он как-то, — ведь это местоположение и природа так гармонируют с нашим положением в этом краю?» Он был прав. Но все же я, при моем в то время еще жизнерадостном миросозерцании, не могла проникнуться его настроением: меня тянуло к жизни, к свету — холод и мрак могилы не привлекали меня. Я старалась поскорее уйти и увести Яновича из этого мрачного уголка на более открытые веселые места.
    В июне двое наших товарищей, Цыперович и Строжецкий, стали собираться в экскурсию вниз по Колыме до Ледовитого океана. Они предпринимали эту поездку уже не в первый рал. Потребность отдохнуть от однообразной, гнетущей обстановки, уйти на простор, подальше от постылого места, к которому прикован, была очень велика. Ни громадное расстояние, ни целый ряд лишений и трудностей в пути не могли остановить наших товарищей.
    После отъезда самых веселых и живых колонистов наша жизнь сделалась еще монотоннее. Все разбрелись по своим углам. Калашников еще раньше перебрался на заимку для неводьбы; Д. Я. Суровцев был занят исключительно своим огородом, работая на нем и день и ночь; Янович писал статью «Очерк промышленного развития Польши», напечатанный потом в «Научном Обозрении» под псевдонимом Я. Иллинич; муж уходил с утра на завод делать кирпичи, я же хозяйничала и дважды в день носила ему еду на работу. Остальные члены колонии были заняты своей обычной ежедневной работой — кто в больнице, кто дома. В дождливую погоду наши избы немилосердно протекали: в них становилось грязно, холодно, мрачно, и негде было укрыться от дождя. Было безразлично — сидеть дома или быть, под открытым небом. Убедившись в этом, мы решили, что сидеть дома положительно не стоит, потому что делать ничего невозможно, а одевались, как могли, и уходили в лес собирать грибы и бруснику. Так собиралась нас целая компания, и мы бродили под дождем, пока не набирали себе грибов и ягод на ужин и даже в запас.
    Лето кончалось. В двадцатых числах июля выпал густой снег: он тотчас растаял, но это было первое напоминание о приближении долгой суровой зимы. Как раз в эти дни старик ссыльный Орлов собрался ехать на построенной собственными руками лодке в Нижний-Колымск за запасом рыбы на зиму, что он делал ежегодно. Он предложит нам с мужем и Яновичу прокатиться с ним до заимки «Среднее», где неводил Калашников. Этот план очень поправился моему мужу, но сам он не мог принять участия в прогулке из-за спешной работы. Тем не менее ему очень хотелось доставить мне развлечение, и он настоял, чтобы я поехала с Яновичем и Орловым. Орлов был в высшей степени оригинальная личность. Это был уже глубокий старик, не менее 60 лет, высокого роста, высохший, но могучий и кряжистый, как дуб, с длинной седой бородой и волосами, всегда покрытыми маленькой кожаной шапочкой. Молчаливый, угрюмого характера, нелюдим, он резко выделялся из молодой в большинстве и жизнерадостной компании нашей колонии. По убеждениям он был последователь и ученик Нечаева, но, благодаря его молчаливости, не удалось ничего ценного узнать от него о Нечаеве. Единственное воспоминание, сохранившееся у меня из его кратких рассказов о Нечаеве, было любимое стихотворение Нечаева, которое тот часто распевал, как песенку. Это известное стихотворение Омулевского «О Труде», характеризующее Нечаева.
                                                                Светает, товарищ,
                                                                Работать давай:
                                                                Работы усиленной
                                                                Требует край!
                                                                Работай руками,
                                                                Работай умом,
                                                                Работай без устали
                                                                Ночью и днем!
    24 июля мы трое — Янович, я и Орлов со своими двумя собаками — сели в большую лодку и, напутствуемые пожеланиями оставшихся, весело поплыли вниз по Колыме. Поездка оказалась довольно утомительной (лодка была тяжела и неповоротлива), но и очень интересной. Мы плыли по течению, прибегая то к веслам, то к парусу; на заимках, попадавшихся по пути, мы выходили, знакомились с жителями, везде встречали самый приветливый прием; от времени до времени устраивали привалы на берегу: раскладывали костер, варили чай, уху из рыбы, которой запасались на заимках. Приятно было сидеть у пылающего костра и любоваться высокими обрывистыми скалами, поросшими хвойным лесом, которые так причудливо возвышались над нашими головами. В лесу было много ягод и грибов. Мы собирали их и пополняли ими наш стол. Было хотя и прохладно, но сухо и ясно. Мы были в отличном настроении. Янович был весел, что бывало с ним не часто, и мило шутил над Орловым и его нежной привязанностью к двум грязным, противным собакам. Первую ночь мы провели в лодке — это было трудно, вторую переночевали на какой-то заимке, а в полдень 26 июля мы приехали на заимку «Среднее». Здесь обычно рыбачил Калашников, но теперь его здесь не оказалось — он недавно перекочевал на заимку «Жирково», лежавшую еще ниже, где, по его соображениям, промысел был в это время еще лучше. «Среднее» находится в 80 верстах от Колымска. Мы с Яновичем нашли, что заехали уже достаточно далеко, и решили, переночевавши здесь, на утро взять почтовую лодку и вернуться домой. Только что мы расположились в избе знакомого колымчанина за чаем, как вошел кто-то из его семьи и объявил, что к заимке подъезжает Калашников. Мы, обрадованные, тотчас вышли встретить товарища. Действительно, вдали, на противоположном берегу реки видна была лодка, которую тащили собаки бечевой. Мы сами совершенно не в состоянии были определить, кто сидит и лодке и чьи впряжены собаки, а потому нам оставалось положиться на опытность местных жителей, обладающих великолепным зрением и большой наблюдательностью. Мы весело разговаривали между собой, представляя себе удивление К. по поводу неожиданной встречи с нами. Наконец, лодка начала перегребать с противоположного берега, и мы увидели К. На наше приветствие он почти не ответил, и наше присутствие, видимо, его не удивило. Такое странное поведение К. нас озадачило, и мы почувствовали, что с ним случилось что-то недоброе. Когда К. вышел из лодки, мы были поражены переменой, происшедшей в нем. Обыкновенно цветущий и жизнерадостный, он был бледен и растерян. На лице у него были ссадины и синяки. Одни висок был рассечен. «Что с вами?» — спросили мы его.— Я болен, меня избил заседатель Иванов», — ответил К. и рассказал нам следующее: два дня назад (24 июля) он взял заряженную берданку и, сев в лодку, начал подниматься вверх по течению из «Жиркова» в «Среднее». Ружье он взял на случай — не встретится ли ему лось или олень, которые в эту пору часто переправляются вплавь через реку и нередко делаются добычей колымских охотников. Страстный охотник, К. мечтал убить лося. Поднявшись вверх по течению на несколько верст, он увидел казенный паузок, плывший ему навстречу; на нем под начальством заседателя Иванова сплавлялись казенная мука, крупа и соль для продовольствия служилого населения Нижнего-Колымска. Увидав паузок, К. обрадовался. Он догадался, что там есть письма и газеты для него. Получив все, что было, он вступил в разговор с одним знакомым казаком, стоявшим у весла, и спросил между прочим: «Разве ты нанялся работать на паузке?». Вопрос этот показался заседателю дерзким и возмутительным. Ему почудилась агитация. «Не твое дело, как ты смеешь разговаривать!», — сразу, переходя на ты, оборвал он Калашникова. «Я не с вами разговариваю», спокойно ответил К. — «Молчать, жид!», — завопил пришедший в ярость заседатель и разился бранью. Завязалась перебранка, которая окончилась вызовом со стороны заседателя: «Иди сюда, я тебя проучу!». Всегда вспыльчивый, К., не помня себя от обиды, подъехал к паузку, держа ружье в руках, и, выскочивши из лодки, бросился на паузок к Иванову. Никто из присутствовавших на паузке казаков и рабочих не препятствовал ему высадиться; наоборот, помогли ему выйти из лодки и дали дорогу, когда он, вступивши на паузок без ружья, бросился на верхнюю палубу, где у руля стоял заседатель. К. подбежал к заседателю и хотел толкнуть его, но на него сразу бросились и заседатель и казаки, стоявшие возле. Завязалась неравная борьба. Скоро К. был повален на пол, и тогда началась дикая расправа и издевательство. Пришедший в ярость, заседатель бил и топтал его ногами, стараясь наносить удары по лицу. Казаки не давали Калашникову подняться с полу, и он был совершенно беспомощен. Ярость заседателя была так велика, что нагнала страх на всех окружающих, и многие попрятались, чтобы не быть свидетелями жестокой расправы и самим не пострадать от побоев. Как долго продолжалось истязание — трудно сказать. Удовлетворивши чувство мести и торжества над врагом, заседатель оставил свою жертву. По его приказанию К. связали, а сам он сел сочинять протокол о покушении на его жизнь, сделанном политическим ссыльным Иваном Калашниковым.
    Свидетелями выставлялись казаки и рабочие. Все эти люди из страха перед заседателем подписали заведомо ложный протокол. Когда протокол предложили подписать К., он отказался это сделать, заявив, что все, что в нем изложено, — ложь. На самом деле, К., как он сам говорил нам, вовсе не хотел убить Иванова. Если бы у него было это намерение, он прекрасно мог бы привести его в исполнение, не выходя из лодки, лишь прицелившись из ружья. Он хотел только проучить грубого самодура, забыв в момент возбуждения, что сила не на его стороне. После составления протокола заседатель приказал развязать К. Его, избитого и больного, бросили в лодку и оставили на реке. С трудом добрался он до своей заимки и тотчас стал собираться в Ср.-Колымск к товарищам. Душевное состояние его было ужасно. Он мучился тем, что дал себя провоцировать, что позволил безнаказанно совершить над собой надругательство. Все, кто видел его за это время, рассказывали, что он был страшно подавлен и ни разу не ел за два дня, протекшие со времени случившегося с ним несчастья.
    Личность заседателя Иванова заслуживает того, чтобы на ней несколько остановиться. Якут по происхождению, человек совершенно некультурный, он начал карьеру с должности маленького писца в якутском областном правлении. Угодивши чем-то вице-губернатору Миллеру, известному в свое время провокаторской политикой в отношении ссыльных, он получил назначение на место заседателя в Н.-Колымск. На этом посту он получил громадную власть над жалким населением выморочного края; он сделался его неограниченным и грозным властелином и скоро вошел во вкус самодержавного образа правления. Полудикое, вечно голодающее население трепетало перед грозным «тойоном» (по-якутски — господин). Он заушал направо и налево, дико крича и ругаясь даже тогда, когда изголодавшиеся жители приходили к нему с мольбой о выдаче пособия во время голода. Было немало случаев увечий, причиненных этим «тойоном». Все были покорны ему, все перед ним трепетали, кроме дерзких пришельцев — политических ссыльных. Эти люди были ему ненавистны. Они вносили разрушительные начала в тот уклад жизни, в котором так привольно жилось большим и малым самодержцам Они не признавали его власти. Они защищали свое достоинство. В их отношениях к себе он чувствовал снисходительное пренебрежение.
    Ссыльные были для него людьми какой-то другой, чуждой культуры, совершенно ему непонятной и ненавистной. Жалуясь в одном из своих доносов на заносчивость ссыльных, он объяснял ее тем, что у них есть свои писатели — Короленко, Серошевский, Тан и др. и что их даже печатают и читают. Короче говоря, это был весьма в то время распространенный в нашем отечестве тип самодура и насильника.
    Случай с товарищем произвел на нас удручающее впечатление. Что делать? Как реагировать на это оскорбление? Мы хорошо понимали, что это столкновение не есть частное дело Калашникова с заседателем. В лице К. заседатель видел представителя ненавистной ему политической ссылки. Оскорбляя и унижай его, он имел в виду оскорбить и унизить всех политических. С другой стороны, и мы видели в нем не частное лицо, а представителя ненавистного всем нам режима, надругавшегося в лице товарища над всеми нами. Ничего не предрешая, мы все согласились в тот же день ехать в Ср.-Колымск. Настроение сразу упало. Нас, пригласили обедать. Мы втроем пошли в избу, но нам было не до обеда. К. вскоре поднялся из-за стола, сказав, что ему не хочется есть и вышел из избы. Мы с Яновичем сидели, задумавшись. Не знаю — сколько прошло времени, вероятно не больше 10 минут, как вдруг раздался выстрел. Он прозвучал необыкновенно отчетливо и громко в тишине, царившей вокруг. У нас обоих мелькнула одна и та же страшная догадка. «Это Калашников!», — невольно вырвалось у меня. Мы выбежали из избы и бросились искать в лесу и на берегу. Жители заимки тоже выбежали на выстрел и стали искать — кто и где стрелял. Через несколько минут поисков Орлов догадался посмотреть в пустой поварне, и нашел там К. Когда мы вошли в поварню, нашим представилась следующая картина: на полу, навзничь, головой к двери лежал К., возле него валялось ружье, к собачке которого была привязана веревка; другой конец веревки был привязан за ножку кровати, стоявшей в углу. Мы бросились к нему. На груди еще тлелась рубашка от выстрела, тело было теплое, но дыхания уже не было заметно и яркие краски молодого свежего лица понемногу сменялись могильной бледностью и холодом. Пуля прошла через сердце и вышла в спину. Смерть была моментальная. Я была страшно поражена и все еще не верила, что он мертв. «Нет уже его, ушел уж он», сказал наш хозяин-колымчанин, заметивши, что я все еще как будто не верю в факт смерти. Это выражение, такое простое, поразило меня верностью и глубиной определения. На самом деле то, что лежало перед ними, было уже не К. Его, энергичного, порывистого, пылкого, не было — перед нами лежал холодный труп — и только. Осматривая поварню, мы заметили клочок бумажки, лежавший на кровати. Это была записка К. к Яновичу. Привожу ее на память: «Людвиг Фомич, прошу товарищей взять Борьку [Борька — маленький, в то время трехлетний, сын Калашникова. После смерти Калашникова он взят был на воспитание т. Цыперовичем. Вывезен из Колымска. Получил образование. По слухам, покончил самоубийством.] (маленький сын К.) на воспитание. Кровь моя падет на голову прохвоста Иванова. Умираю с верой в лучшее будущее. И. Калашников. Пусть Борька отомстит за меня».
    Трудно передать чувства, которые мы переживали тогда. Смерть товарища обрушилась на нас совершенно неожиданно; обстоятельства ее были так трагичны. Казалось невероятным, что молодого, полного жизни и сил человека нет, и только потому, что дикое насилие ворвалось в его жизнь и, как вихрь, смело его. Янович был потрясен. Он сразу осунулся и потемнел. Был момент, когда он не мог совладать с собой и разрыдался. Однако, он тотчас оправился и вполне овладел собой. Что касается меня, я до того была подавлена, что ни плакать, ни говорить первое время не могла: горло сжимала спазма, голова, была налита, как свинцом. Это было первое серьезное испытание, обрушившееся на меня, и я трудно переживала его. Однако, надо было подумать о том, что делать с мертвым товарищем. Обитатели заимки, взволнованные происшествием, хотели отрядить гонца к исправнику в Ср.-Колымск с извещением о несчастии и ждать его дальнейших распоряжений, но мы заявили самым решительным образом, что берем тело товарища с собой, чтобы похоронить его в Колымске, и никто не осмелился нам противоречить. Оказалось, что только на следующий день утром можно будет двинуться в путь. Предстояло весь вечер и ночь провести на роковой заимке. Мы ходили по пустынному берегу Колымы. Перед нами открывалась картина суровой и величественной северной реки. Кругом было так мирно, спокойно, так нетронуто чисто. Ничто в этой природе не говорило о ненависти, о вражде людей друг к другу. И этот контраст между обстановкой и только что разыгравшейся на фоне ее драмой еще резче подчеркивал бессмысленность и жестокость последней. Мы не говорили. Мы молча понимали друг друга. «Этого нельзя так оставить», сказал внезапно Янович: «Я должен немедленно ехать в Нижне-Колымск». Я невольно вздрогнула. Я сама думала об этом и ждала, что он это скажет. Я стала протестовать, как только могла. «Ведь у вас ничто не подготовлено, нет даже никакого оружия. Заседатель убьет вас». Мы долго спорили. Наконец, ему прошлось со мной согласиться, что это общее дело, без совещания с товарищами он не должен ничего предпринимать. Помню, во время этого нашего разговора он бросил с легким раздражением: «Да разве уж так страшно умереть». — «Да, — ответила я, — когда в этом нет необходимости». Он грустно улыбнулся. Стало темнеть. Спустились бледные сумерки июльской ночи, показался месяц и голубым светом облил поварню, в которой лежал мертвый К. Мы сидели на берегу и не думали о сне. Перед нами в причудливом освещении вырисовывались высокие очертания противоположного берега реки. Мы говорили о посторонних предметах, чтобы отвлечься от тяжести, давившей нас. Так провели мы время до утра. С восходом солнца стали готовится в путь. Нам дали большую «ветку» (легкая лодка из тонких досок, связанных тальником), в нее мы положили тело товарища, завернутое в парус, и засыпали его цветами с зеленью. «Ветку» привязали на буксир к большой лодке; в лодке поместились я с Яновичем, гребцы и собаки Калашникова, которые должны были тянуть лодку бечевой, где для этого был удобный берег. Это была мучительная поездка. Мы медленно подвигались вперед против течения. Тело товарища было тут же возле нас и все время напоминало о случившемся. По-прежнему мы делали привалы на берегу, но какая была разница! Теперь я старалась на привалах уйти подальше от берега и плавучего гроба, чтобы хоть надолго избавиться от гнетущего впечатления. Так мы ехали больше суток. Утром 28 июля мы подъезжали к Колымску. Мой муж и несколько товарищей, увидев нашу лодку, переезжавшую с противоположного берега, вышли встретить нас. Они весело приветствовали издалека, ничего не зная о случившемся, но когда лодка причалила и они увидели наши лица, то сразу поняли, что случилось какое-то несчастье. Наш рассказ и вид мертвого К. произвели па всех потрясающее впечатление. В глубоком молчании, бледные и сосредоточенные, бледные, сосредоточенные, товарищи вынули из лодки тело К. и отнесли его на руках в пустую квартиру Ц. В тот же день рядом с могилой Гуковского ссыльные начали рыть другую могилу. Работа была тяжелая и подвигалась медленно; приходилось кайлами рубить мерзлую почву. Через день все было готово; 30 июля мы похоронили Калашникова.
                                                                                 IV.
    Колымская ссылка вступила в новый период жизни. До этого времени мы так или иначе мирились со своим положением. У нас отняли настоящую жизнь, но мы взамен ее создали себе иллюзию жизни. Мы не унывали и старались выдавать ее за настоящую жизнь. Мы по временам довольно успешно боролись с гнетущим нас чувством тоски и сознанием бесцельности существования, но теперь, когда то единственное, что у нас оставалось и что мы считали неприкосновенным, — наше личное достоинство и честь были попраны, мы почувствовали весь самообман, в котором жили до того времени, мы увидели, что у нас нет ничего, на что бы ни осмелился посягнуть грубый произвол и насилие людей, во власть которых мы были отданы. Все, чем мы жили до того времени, стало казаться ненужным и жалким. Внешне мы старались проводить жизнь по-прежнему, но прежнего уже не было и наша жизнь приняла мрачный оттенок.
    Однако, подчиниться безропотно, покорно снести оскорбление мы не могли. У нашей наиболее активной части колонии немедленно возникла, как и у Яновича, мысль о возмездии. После перенесения тела Калашникова с берега, часть колонии, ничего не предрешая, отправилась к исправнику с требованием немедленно вызвать заседателя Иванова для расследования дела и отдачи заседателя под суд. Увидев серьезное настроение ссыльных, исправник согласился на это и немедленно отправил к заседателю нарочного с предписанием безотлагательно выехать в Ср.-Колымск.
    Между тем, настроение части колонии определенно вылилось в постановление убить заседателя и этим навсегда показать администрации, что с нами нельзя так поступать. После похорон Калашникова колымские ссыльные собрались в избе Цыперовича и решили немедленно бросить жребий, не дожидаясь возвращения отсутствующих товарищей Строжецкого и Цыперовича, а просто вынуть за них жребий: настолько были уверены в их солидарности с другими членами колонии в этом вопросе.
    Всех участников заговора было семь человек: Янович, Ергин, Борейшо, Егоров, Палинский, Строжецкий и Цыперович (последние двое отсутствовали). Первый жребий достался А. Ергину, второй — Яновичу.
    Т. Мицкевич был устранен от участия в этом деле, как врач, которому, быть может, пришлось бы оказать медицинскую помощь другим товарищам, при возможном столкновении с администрацией. Во время этого собрания произошел характерный диалог. — «Уступите мне этот выстрел», — обратился Янович к Ергину. — «Ни в каком случае не уступлю, — ответил Ергин. — Жребий мой, и я сам выполню свой долг».
    Но Янович, по-видимому, не мог примириться с мыслью, что не он, а кто-то другой выполнит этот акт и понесет за него ответственность и просил разрешить ему только «помогать» в этом деле, но и это предложение Ергин отклонил и просил всецело ему одному предоставить это дело. «Вместо одного арестованного и подсудимого будут два, нужно ли это?» — сказал он.
    На этом же собрании было решено, что покушение будет сделано из револьвера. У колонии был старый много раз чиненный револьвер.
    С того дня Ергин начал ежедневно переезжать в лодке на противоположную сторону Колымы и там, на свободе, упражняться в стрельбе из револьвера, чтобы в нужный момент не сделать промаха. Каждый раз во время его упражнений ломалась пружина у револьвера, и каждый день нашему механику Палинскому приходилось ставить новую. Наконец, он заявил, что поставил последнюю сталь и что если еще и эта сломается, то придется совсем оставить затею с револьвером, а обратиться к другому оружию.
    По счастью для А. Ергина лопнула и последняя пружина и тогда он решил прибегнуть к своему охотничьему ружью. Говорю, по счастью, потому что, если бы Ергин вздумал стрелять из старого, негодного револьвера, то покушение, конечно, не удалось бы. Но этого мало: он сам был бы убит или ранен заседателем, у которого был новый прекрасный револьвер.
    Перед отъездом из Нижнего-Колымска заседатель Иванов откровенничал с обывателями: «Я знаю, что политические мне не простят Калашникова. Пусть попробуют напасть. Я приготовил для них хорошую закуску». При этом он показывал новенький никелированный револьвер.
     Приняв решение стрелять из своего охотничьего ружья, Ергин позаботился о картечи; ее пришлось сделать самому из свинца. В этом помог все тот же товарищ механик, имевший все инструменты. С тех пор Ергин начал постоянно и на работу, и всюду ходить с ружьем. Это не могло вызвать никаких подозрений, потому что август-сентябрь время перелета гусей и уток, а в это время все колымчане ходят с ружьями и нередко стреляют здесь же близ своих изб. В это время Ергин работал в качестве печника в городе. Кажется, они с Милейковским клали тогда печи в городской больнице. Теперь он ежедневно приходил домой на обед. Долго ему не представлялось удобного случая для выполнения приговора над заседателем. Время тянулось мучительно медленно. Нервы были крайне напряжены. Наступило 4 сентября. Как всегда, к двум часам дня Ергин пришел обедать; к этому времени подошли Строжнцкий и Янович, которые обедали с нами в то время постоянно. Мы отобедали своей маленькой компанией, и муж ушел, но не на работу, а в полицейское управление, куда его пригласил исправник для переговоров о ремонте печей в управлении. Там он увидал заседателя в соседней комнате и тут же решил, что наступило время развязки. Вернувшись домой, он предупредил об этом Яновича, а также просил его остаться со мной и отвлечь чем-нибудь мое внимание, а сам взял ружье, висевшее в сенях, и пошел встретить заседателя, уже вышедшего в это время из полицейского управления. Я же в это время была занята другим делом и не подозревала, что развязка так близка.
    Янович взял из библиотеки «Пана Тадеуша» Мицкевича на польском языке и предложил мне почитать вслух. Мы все, ссыльные колымчане, изучали языки, и польский в числе других. Я начала читать вслух по-польски и переводить. Янович давал дополнительные объяснения, что делало чтение еще интереснее. Яркие, красочные образы старой дворянской Польши, юмористически выведенные талантливым поэтом, завладели моим воображением. Я забыла о Колымске и о всех злоключениях нашей жизни. Громкий выстрел прорезал тишину. Я вспомнила смерть Калашникова, обязательство мужа отомстить за его смерть, припомнила, что, уходя из дому, он о чем-то шептался с Яновичем, и сопоставивши все это, поняла смысл выстрела. «Это Александр стреляет!», крикнула я Яновичу, и, далеко отбросивши «Пана Тадеуша», выскочила на дверь на улицу. Я побежала по направлению выстрелов. «Да, это он», подтвердил Янович и тоже побежал вслед за мной.
    На мертвых обычно улицах Колымска замечалось небывалое оживление: со всех сторон бежали колымские обыватели, направляясь к месту происшествия. Слышалось: «Убили... убили заседателя государственные», а навстречу нам спешили бледные, взволнованные товарищи. От них мы узнали, что Ергин уже арестован и уведен в караульный дом.
    Первым же выстрелом он тяжело ранил Иванова (тот умер через сутки). Падая на землю, Иванов закричал: «Что вы делаете, не стреляйте!», но в то же время сам успел выхватить револьвер и выстрелить. На выстрелы и крики раненого заседателя прибежали живший рядом помощник исправника и несколько казаков. Они увидели у забора взволнованного Ергина с ружьем в руках и лежавшего раненого заседателя. На вопрос — кто стрелял и зачем, Ергин заявил, что стрелял он в заседатели за Калашникова. Помощник исправника тотчас распорядился арестовать его и казаки, окруживши его, увели в караульный дом, бывший поблизости. Как раз к моменту ареста подошли ссыльные тт. Цыперович, Борейшо, Палинский и предупредили, что не допустят никаких насилий над товарищем. И, действительно, настроение ссылки было таково, что малейшее неуважение к личности арестованного товарища могло вызвать кровавый отпор со стороны других ссыльных. Но администрация и казаки (особенно участники избиения Калашникова) сами до того перетрусили и растерялись в то время, что с трепетом ждали дальнейшей расправы со стороны политических.
    Узнавши, что муж арестован и сидит в «караульном доме», я пустилась бегом через весь Колымск к полицейскому управлению, где в то время был исправник. Меня сопровождал Янович и еще кто-то. Влетевши в управление, я направилась прямо к столу исправника и остановилась, изумленная: почтенный администратор был белее бумаги, глаза его остановились, а все его большое грузное тело дрожало мелкой дрожью.
    Уж не думал ли он, что мы пришли уничтожить его, что в Ко лымске начинается поголовное избиение администрации «закоренелыми злодеями» — ссыльными социалистами?
    Мне было далеко не до смеха в ту минуту, но и я не могли не подметить всего комизма положения. С трудом мне удалось втолковать ему, что я хочу немедленно видеть арестованного мужа и прошу у него пропуск. Еще дрожащими руками он написал мне постоянный пропуск на свидание с мужем.
    Я нашла Ергина в «караулке» вполне спокойного наружно. Он просил и меня не волноваться, так как нового и неожиданного в том, что случилось, для нас с ним ничего не было. Между тем, участники заговора устроили совещание, на котором решили, что арестованный товарищ должен отрицать преднамеренное убийство. Суду должно быть известно только то, что в момент встречи с заседателем он почувствовал порыв неудержимой злобы и обиды за Калашникова и под влиянием этого чувства выстрелил в заседателя.
    Тот энтузиазм, с которым колымская ссылка в целом приветствовала выстрел Ергина, не оставлял у администрации и местных жителей сомнения в том, что убийство заседателя — дело коллективное, а не единоличное дело одного Ергина.
    Обычно, рассказывая об этой драме, колымские обыватели говорили: «когда государственные убили заседателя», подчеркивая этим солидарность всей колонии в этом акте. И действительно, солидарны были почти все и не принимавшие участия в заговоре. Если они не были привлечены к делу, то только потому, что инициаторы находили, что и без них число участников достаточно велико для такого дела.
    Живший в Верхнем-Колымске тов. В. А. Данилов прислал нам с мужем горячее приветственное письмо по поводу выстрела мужа. Под ним стояла подпись: «гражданин земного шара В. Данилов». Душа старого борца революции и вечного протестанта, каким был Данилов, еще раз вздрогнула, зачуяв запах пороха.
    Совсем иное настроение и отношение к факту убийства заседателя проявил всеми нами любимый и уважаемый шлиссельбуржец Д. Я. Суровцев. В революционном прошлом сподвижник В. Н. Фигнер, он за долгие годы заключения в Шлиссельбурге постепенно и совершенно самобытно пришел к непротивлению злу силой (начал признавать только пассивный протест), к идеализации физического труда, вегетарианству, самосовершенствованию личности, словом, близко подошел к толстовству, не будучи с ним почти совершенно знаком.
    У Д. Я. Суровцева выработалось к тому времени настроение философа-созерцателя. Всякое насилие было ему глубоко неприятно. Мы же все, остальные, были настроены революционно, жаждали борьбы и победы. Трудно было нам понять друг друга.
    Д. Я. Суровцев написал колонии письмо, в котором заявил, что он не солидарен с колонией в деле убийства заседателя и привел свои мотивы. Нам всем грустно было читать письмо с порицанием от товарища, нами уважаемого, но всех тяжелее было, конечно, Яновичу, связанному с Суровцевым долгими годами Шлиссельбурга и Колымска.
                                                                             V.
    Мы пережили тяжелый душевный кризис. Для большинства из нас это было первое серьезное испытание и мы вышли из него с осадком горечи в душе, но зато более закаленными. Мы все значительно успокоились и вернулись к прежней жизни: обязательным работам, чтению, даже веселью. Все... кроме Яновича. И неудивительно: последние события были для него лишь одним звеном из длительного ряда испытаний его бурной жизни. Он пережил заключение в варшавской цитадели и казнь товарищей (по делу польской партии «Пролетариат»), одиннадцать лет шлиссельбургского режима, он потерял всех близких ему людей и сейчас влачил существование в Колымске без надежды на лучшее впереди. Он утомился в борьбе. Во время острого кризиса он стоял на своем посту и в других поддерживал энергию и бодрость в борьбе. Теперь он почувствовал всю тяжесть собственной усталости. Он ходил бледный, измученный, работа не клеилась.
    Ергин сидел под домашним арестом, у себя на квартире; выходить на дому ему было нельзя; однако, караула при нем не было, и только два раза в день приходил дежурный казак удостовериться — не сбежал ли арестованный. Вместо караула был приставлен человек, обслуживавший нас в отношении расколки дров и доставки воды.
    Нам пришлось прожить в Колымске почти всю зиму 1900 г. Мы жили, не думая о будущем и не заглядывая вперед. Так было спокойнее для нас.
    Никогда еще не была так сплочена и единодушна наша маленькая колония. Было естественно, что в это время наша квартира-библиотека сделалась центром жизни колонии. С утра приходило несколько человек навестить заключенного, поболтать, почитать старые газеты; к обеду приходили т.т. Янович и Строжецкий, которые обедали с нами, а затем библиотека понемногу наполнялась новыми гостями, приходившими сыграть в шахматы и просто провести время. Два увлечения охватили нашу колонию тогда, это — шахматы и танцы.
    Под разными предлогами устраивались вечеринки, и на них со всем пылом неиспользованной энергии оттанцовывали вальсы и мазурки. Большая юрта тов. Палинского, с хорошо пригнанным и выстроганным полом, построенная им собственными руками, сделалась излюбленным местом для танцев. Наш заключенный не отставал от других. Под прикрытием ночи он тоже ходил на вечеринки и веселился вместе со всеми. Несомненно, исправник знал об этих отлучках, но благоразумно молчал, делая вид, что ему ничего неизвестно. Да и что, на самом деле, в этом было страшного: ведь, бежать из К. все равно было невозможно.
    Так прошло время до февраля, когда из Якутска пришло предписание отправить арестованного под конвоем в якутскую тюрьму. Относительно суда ничего не было известно, а между тем этот вопрос волновал всех колымчан. Обычно в прежние годы подобные дела предавались военному суду; на этот раз была полная неизвестность. Было решено на всякий случай готовиться к побегу. Для этого вошли в сношение с якутской ссылкой: ей поручили приготовить место, в котором можно было бы спрятать Ергина на время, а чтобы обеспечить удачу побега, решили взять в конвоиры по пути от Ср.-Колымска в Якутск молодого казака Николая Цыпандина, распропагандированного ссыльными. Это был совсем еще молодой 20-21 г. человек, симпатичный, с мягким характером. Он обещал отпустить арестованного под Якутском, если мы узнаем, что назначен военный суд. Было решено, что в Верхоянске муж останется по болезни со своим конвоиром, а я поеду вперед на разведки, а также подготовить все для побега, если он понадобится. Так и сделали.
    По приезде в Верхоянск муж заявил себя больным ревматизмом и просил исправника назначить медицинское освидетельствование. Врач был в то время в отъезде; свидетельствовать пришлось верхоянской акушерке, не менее в свое время «знаменитой», чем верхоянский врач. Она признала ревматизм, и муж был оставлен в Верхоянске на излечении до лета.
    Я поехала дальше одна в сопровождении древнего старичка-казака, данного мне в проводники и конвоиры верхоянским исправником. Наш колымский конвоир остался ждать Ергина до весны.
    В конце апреля я приехала в Якутск. Там еще ничего не знли относительно суда. Место для прятки на случаи побега было готово в нескольких верстах от Якутска в местечке «Богорацы» В избе ссыльного т. Манцевича. Там был вырыт на этот случай глубокий подвал, хорошо замаскированный. Вскоре, однако, выяснилось, что суд будет гражданский, и надобность в побеге отпала.
    Наступило время готовится к суду. Пришлось подумать о защите. Я пригласила местного присяжного поверенного Меликова Он охотно согласился, но ему не пришлось выступать с защитой. Один из наших близких друзей, бывший в то время в Иркутске, Н. Н. Фрелих, написал подробно В. Г. Короленко об этом деле, изложив все обстоятельства. Со свойственной ему отзывчивостью в таких случаях, В. Г. начал агитацию в пользу Ергина, для организации ему защиты. Была собрана изрядная сумма денег и приглашен адвокат. Это был начавший выдвигаться тогда на политических делах П. Н. Переверзев. Иркутская ссылка, со своей стороны, тоже собрала средства и на защиту, и на побег, в случае сурового приговора (продолжительный срок каторжных работ), и решила ко времени суда прислать человека из Иркутска, который сумеет вывести Ергина из тюрьмы и поможет ему бежать за границу. Все это организовал Н. Н. Фрелих, с которым я вела шифрованную переписку.
    Только в июне 1901 года Ергин добрался до якутской тюрьмы. Я получила разрешение на ежедневные свидания. Потянулись томительные дни и месяцы в ожидании суда. Муж сидел в отдельной камере, но мог иметь общения с уголовными арестантами. Мы поддерживали оживленную переписку с друзьями-колымчанами: Яновичем, Строжецким, Цыперовичем. Они живо интересовались всем, что нас касалось, и в свою очередь сообщали нам все подробности своей жизни и жизни Колымска вообще. Со времени нашего отъезда материальные условия жизни в Колымске изменились к худшему: обычная там весенняя голодовка в этом, 1901 г., разразилась в настоящий голод, сопутствуемый, как всегда, эпидемией. Спутником ему на этот раз была корь, осложненная воспалением легких. Эти болезни выхватили немало жертв из рядов колымского населения. Заболевающих было так много, что медицинский персонал не успевал помогать всем нуждающимся в этом. В каждом доме лежал больной, а в иных целыми семьями лежали вповалку в бреду, и некому было затопить камелек, принести воды и дать напиться больным. Тогда на помощь населению пришел весь наличный состав ссылки: распределяли между собою обязанности по уходу за больными и по обслуживанию их необходимыми работами. Кроме того, пришлось организовать помощь голодающим жителям. Исправник, видя свое полное бессилие в этом деле, отдал дело организации помощи в руки доктора и ссыльных, и благодаря этому она была выполнена удачно. Самим товарищам-колымчанам тоже пришлось испытать в это время немало лишении. Трудно было доставать муку, мясо, даже дрова, потому что собаки передохли от голода, и не на чем было перевозить тяжести. Можно себе представить, как плохо жили в это время наши колымские товарищи. А тут еще денежные дела колонии запутались окончательно, и нужно было как-нибудь изжить этот финансовый крах. Придумали взять артелью сплав казенного паузка с мукой, солью, рисом и проч. продуктами в Нижний-Колымск и временно сделаться грузчиками и бурлаками. Таким путем можно было заработать по 50 руб. на душу и немного расквитаться с долгами. Работа была тяжелая и утомительная даже для молодых и здоровых людей, какими было большинство товарищей-колымчан, но она была совершенно не под силу измученному и физически и нравственно и уже немолодому человеку, каким был Л. Ф. Янович. Однако, он не захотел отстать от товарищей и тоже принял участие в сплаве. Поездка далась ему трудно и окончательно расшатала здоровье, у него начался активный процесс в легких. Больше всего его, конечно, убивало то, что, несмотря на право приписки к сельскому обществу, полученное им по закону, ему было отказано в выезде из Колымска и в приписке в другом месте. Иначе говоря, благодаря произволу иркутского ген.-губернатора, ссылка в Колымскс для него становилась бессрочной.
    Зимой 1902 года стало известно, что по делу Ергина вызывают много свидетелей из Колымска и между прочими тов. Яновича и Палинского. Мы обрадовались приезду Яновича. Мы думали, что удастся как-нибудь задержать его в Якутске, а оттуда через некоторое время переправить и в более цивилизованные места. Незадолго до суда он приехал с тов. Палинским и мы были поражены его измученным видом, но он был весел. Надежда оставить Колымск навсегда поддерживала в нем бодрость. К этому же времени приехали из Олекминска бывшие там в ссылке товарищи Ергина по революционной работе М. С. Александров-Ольминский и В. И. Браудо. Они тоже вызывались в качестве свидетелей со стороны защиты. Само собою, что это было сделано не в целях защиты, а чтобы повидаться со старыми товарищами, с которыми Ергин был связан революционной работой в течение нескольких лет.
    Суд был назначен на 22 апреля 1902 года. Это был обычный в то время для Сибири «коронный суд», т.-е. состоящий из судей-чиновников и судящий не по совести и разуму, а по закону; таким образом, наличность факта убийства обязывала этот суд вынести обвинительный приговор во что бы то ни стало, вопреки рассудку и совести.
    В день суда на улицах Якутска заметно было некоторое оживление, а возле здания суда стояла толпа парода в ожидании приговора. Судили при закрытых дверях при пустом зале. Присутствовали только чиновные лица да 2-8 товарища со стороны подсудимого (больше не пустили). Прокурор старался доказать предумышленность преступления, заранее обдуманное намерение, но его доказательства были мало убедительны и совершенно уничтожены ловким допросом свидетелей со стороны защитника. Наоборот, отзывы свидетелей об убитом Иванове вскрыли картину безудержного самодурства и насилия, в обстановке которой приходится жить ссыльным и населению. Когда дошла очередь до свидетелей ссыльных, произошел инцидент, немного смутивший суд. Ввели свидетелей ссыльных для приведения их к присяге. «Не могу принести присяги по своим убеждениям», заявляет первый М. С. Александров. К этому заявлению присоединяются и остальные товарищи. Председатель смущен и не знает, как быть в таком случае, но, в конце концов, разрешает допрос свидетелей без присяги, взяв с них торжественное обещание говорить правду.
    Допрос Яновича взволновал судей. Он начал свою речь с описания положения ссыльных в Колымском краю, но когда дошел до изложения драмы с Калашниковым, нервы его не выдержали, спазма сжала горло, и он разрыдался. Был объявлен перерыв. Его выступление глубоко взволновало всех присутствующих. По отзыву защитника: «эти слезы сделали для подсудимого больше, чем все другие свидетельские показания и речи». Сказанная блестяще речь защитника подвела итоги всем показаниям в пользу подсудимого, нарисовала картину всей обстановки жизни ссылки и происшедшую на фоне се драму самоубийства Калашникова и убийства Ергиным заседателя. Предумышленность убийства отпала. Прокурор не пытался протестовать. И все же был вынесен приговор: четыре года исправительных арестантских рот с лишением некоторых особенных прав и преимуществ. Но словам юристов, это была низшая мера наказания, которую мог дать «коронный» суд при наличии факта убийства. Итак, предстояло еще отбыть четыре года тюрьмы. Ергин решил отбыть тюремное заключение. Перспектива жизни в эмиграции его не соблазняла.
                                                                                 VI.
    А между тем из Иркутска был командирован отдельный человек на случай побега Ергина или Яновича, если бы первому побег не понадобился. Это был Н. Н. Кудрин, который через два года, будучи уже ссыльным в Якутске, принял участие в Романовском протесте и был одним из активнейших его деятелей. Он приехал перед судом под видом золотоискателя на разведки по части золота в Якутской области. Приезд был обставлен совершенно легально, открыто. Он явился к губернатору, прося у него содействия в трудном предприятии. Сделал также, визиты другим сановным лицам города. Был радушно принят, даже обласкан, особенно семьей губернатора. По приезда т. Кудрин начал готовится в экспедицию по изысканию золота. Им были куплены две верховые лошади с седлами и все необходимое для далекого и трудного пути. Он выработал план побега сухопутьем, через тайгу, верхом на лошадях дикими таежными тронами. Яновичу этот план с самого начала показался трудно осуществимым и мало, для него лично, пригодным.
    Якутская администрация стала напоминать Яновичу в это время о возвращении в Колымск. Нужно было торопиться.
    С большим трудом удалось уговорить его пойти на осмотр к врачебному инспектору Вангродскому, чтобы, получив от него удостоверение о болезни, временно остаться в Якутске, а там видно будет, что предпринять. Мне казалось бесспорным, что его, с активным процессом в легких, трудно признать здоровым. Но Вангродский оказался на высоте своих полицейских обязанностей. Исследовав больного Яновича, он написал удостоверение, что тот здоров и может ехать в Колымск. Это не мешало ему же, правда, частным образом, признать, что Янович болен и в Колымске долго не протянет. Таким образом, благодаря рвению этого усердного слуги царя, и этот план рушился. Пришлось вернуться к плану побега. Прежде, чем решиться на такой трудный шаг, Янович захотел испытать свои силы. Он поехал верхом за несколько десятков верст от города. Вернулся он разбитый физически и печальный. Он увидел, что его сил не хватит на такое трудное предприятие, а быть в тягость другому человеку он ни за что бы не согласился, и он решительно отказался от побега. Воспользовался планом Кудрина тов. Палинский. Ему удалось с громадным трудом добраться до Иркутска, а оттуда уехать за границу. Но побег этот был на самом деле так труден, что даже такие два сильные молодые и здоровые человека, как Палинский и Кудрин, чуть не погибли в тайге от голода и преследований диких таежных якутов.
    Итак, Л. Ф. Яновичу предстояло в близком будущем опять вернуться в Колымск. Перед ним опять расстилалась серая мгла колымского существования и конца ему не было видно; в этом существовании не было ничего, что могло бы дать ему хотя бы некоторое нравственное удовлетворение, а те мелочи, которые вызывают к жизни других людей, для него не существовали. И он ушел от нас с измученной душой, потерявший веру в собственные силы, но по-прежнему горячо верующий в победу тех идей, за которые боролся всю свою жизнь, которые так страстно любил. Самообладание не изменило ему до последних минут жизни. Никто из видевших его в день смерти не мог заподозрить того страшного решения, которое созрело в его душе. 17 мая его не стало: он убил себя выстрелом в висок из револьвера. Его нашли возле ограды унылого якутского кладбища. При нем оказалась записка на имя якутской администрации. Вот ее содержание:
    «В смерти моей прошу никого не винить. Причинами моего самоубийства являются нервное расстройство и усталость, как результат долголетнею тюремного заключения (в общей сложности 15 лет) в чрезвычайно тяжелых условиях. В сущности говоря меня убивает русское правительство, так пусть же на него надет ответственность за мою смерть, как равно за гибель бесчисленного множества моих товарищей.
    Якутск, 17 мая 1902 г.» Л. Янович.
    Кроме этой записки было найдено несколько писем к разным лицам, к якутским товарищам и отдельное письмо к нам с мужем. В этих письмах, которые вызывают глубокое волнение своей искренностью даже у совершенно посторонних нашей среде людей, настолько ярко отражается измученная и чистая душа этого мученика революции, что нахожу нужным привести выдержки. Вот его письмо к нам: «Мои милые, хорошие друзья, простите меня за мой эгоистический поступок, за мое дезертирство. Я знаю, как тяжело терять товарищей, знаю по тому, что сам испытывал после смерти Гуковского. И все же не могу найти в себе сил, чтобы перенести душевный кризис. Мысль отдохнуть от треволнений жизни не в первый раз является у меня, но или сил у меня было больше, или внутреннее раздвоение было слабее, во всяком случае только теперь я окончательно решил поискать вечного покоя. Если бы вы знали, как тяжело мне причинять вам огорчение. Уверяю вас, что не имею больше сил жить. Что касается самой смерти, то она мне вовсе не страшна. Пишу это письмо совершенно спокойно, как любое деловое письмо... Нервы мои совсем измочалились. Но самым пустякам у меня начинается истерика. Я сделался совсем негодной тряпкой. Так зачем же выставлять себя на смех людям? Быть может вы заметите, что я преувеличиваю, так как иногда у меня появляется несколько энергии и некоторая способность к труду, но это ведь было, а теперь моя трудоспособность подлежит большому сомнению. Ну, и расписался же я. И понятно, ум всегда старается доказать справедливость того, что желает чувство. Не огорчайтесь особенно этим случаем: в одной Европейской России (50 губ.) умирает ежегодно более 3 милл. человек (точно, в 1890 г. — 3.081.180). Что же значит какая-нибудь единица — просто пылинка. Конечно, вам тяжелее будет житься без вашего верного друга, и это меня очень и очень огорчает. Меня же вы не жалейте. Я буду счастливо спать вечным сном. Что же еще лучшего. Однако, я вовсе не пропагандирую эту мысль для других. Я думаю только, что я исполнил по своим силам свой долг и теперь имею право отдохнуть. Целую вас от всей души.
    Ваш Людвиг Янович».
    Письмо к якутским товарищам заканчивается очень характерным для Л. Ф. признанием: «Перед смертью я раздумывал о том, чтобы отправить к С. (Сипягину) одною из вернейших его слуг, но решил этого не делать. Правда, что М [Миллер — якутский вице-губернатор, прославившийся преследованием ссыльных.] (Миллер) — негодяй, но такими негодяями хоть пруд пруди. Террористические акты должны быть осмысленны. Они должны быть ответом на возмутительные насилия со стороны администрации, но не совершаться только потому, что представляется удобный случай убрать негодяя. Лично же я ему зла не желаю. Ну, прощайте, товарищи. Желаю вам от всей души увидеть красное знамя развертывающимся над Зимним дворцом.
    Людвиг Янович.
    16 мая 1902 г. Якутск».
    19 мая товарищи по ссылке похоронили Л. Ф. на том самом Никольском кладбище, куда он пришел в поисках за вечным покоем.
    Когда я увидела его мертвого, величественно-спокойного и умиротворенного, я постигла вполне, что «смерть вовсе уж не так страшна», и что жизнь порой может открыть перспективы более страшные, чем сама смерть.
    Так закончился последний акт колымской драмы.

    Ергин просидел два года до суда и успел отбыть два года арестантских рот, когда к нему был применен манифест 1904 года, широко примененный тогда к большинству политических ссыльных. В январе 1905 г. он вернулся в Россию.
    /В якутской неволе. Из истории политической ссылки в Якутской области. Сборник материалов и воспоминаний. Москва. 1927. С. 110-135./