воскресенье, 20 сентября 2015 г.

Аполлинарий Свентожецкий. Воспоминания о Якутии. Койданава. "Калвіна". 2015.




     Аполлинарий Свентожецкий /Апалінар Сьвятарэцкі, Apolinary Świętorzecki/ - родился в 1834 г. в Раковской волости Минского уезда и губернии Российской империи, где его отец Владислав владел имением Малые Кривичи и носил крест почетного легиона, «полученный из рук Наполеона, когда служил в его легионах». /Kowalewska Z. Obrazki Mińskie 1850-1863. Wilno. 1912. S. 32./
    “25 мая 1863 г. получено известие о появлении в южной части Минского уезда шайки в 19 челов. Формирование ее началось в Вилейском уезде с фольварка Люцинки, помещика Грудзинского; в лесу помещика Жебровского (вблизи Ракова) присоединились к шайке ожидавшие ее там вооруженные люди. К ним пристал помещик Станислав Ремпель, Аполлинарий Свенторжецкий, Ратынский. Шайка эта следовала на д. Черкасы (помещицы Свенторжецкой, верстах в 8-ми от Койданово). Посланная из Минска 25 мая казачья партия на Самохваловичи и Антополь узнала только, что шайка прошла через Теплень в лес, где далее следов ее уже не открыто”. /Виленский временник. Кн. VI. Архивные материалы Муравьевского музея, относящиеся к польскому восстанию 1863-1864 гг. в пределах Северо-Западного края. Ч. 2-я. Переписка о военных действиях с 10-го января 1863 года по 7-е января 1864 года.  Вильна. 1915. С. 198-199./ Отметим, что в Вилейском уезде одним из плютонов повстанцев командовал Мельхиор Чижик (Кстати, муж Зофьи Ковалевской – Эугениуш Ковалевский, сражался с москалями вместе Мельхиором Чижиком, о чем он рассказал в своих воспоминаниях: Kowalewski E.  Wspomnienia z przeszłosci. Wilna. 1907).

    После поражения восстания скрываолся по фальшивому паспорту, но был арестован и в 1864 г. отдан под полевой военный суд. 

    «Минские губернские ведомости» за 2 октября 1864 г. сообщали: Объявление. Минское Губернское Правление слушали пять предложений г. Начальника губерний. От 8-го минувшего сентября за №№ 6233, 6235, 6237, 6239 и 6243, в которых изложено: что Помощник Главного Начальника Края, Свиты Его Величества Генерал-Майор Потапов, конфирмациями своими, последовавшими в 27 и 31 день августа, по заключениях временного полевого аудиториата, по военно-судным делам определил: дворянина Минского уезда, Аполлинария Владиславова Свенторжецкого, сужденного за принятие личного участия в мятеже и укрывательстве по подложным паспортам по оставлении шайки, лишить дворянского достоинства и всех прав состояния и сослать на поселение в более отдаленные места Сибири, имущество же, какое у него окажется или впоследствии будет принадлежать по наследству от родителей конфисковать в казну, по силе 176 ст. 1 кн. Воен. Угол. Устава... отставного юнкера из дворян Новогрудского уезда Вандалина Казимирова Черника... сослать в каторжные работы на заводах на восемь лет...» [С. 747]. За участие в восстании в Сибирь на каторгу был оправлен и брат Аполлинария Родриг.
    На поселении Аполлинарий Свентожецкий находился в Балаганском округе Иркутской губернии. Кстати, он отмечает что в Усолье, находился «Кавельмахер, брат кальвинского пастора из Койданово» [s. 140] После выхода Манифеста, который предоставлял ссыльным участникам восстания 1863-1864 гг. свободное передвижение в пределах Восточной Сибири, Cвентожецкий подается на фабрики в с. Тельминское (Тельма) Иркутской губернии и уезда, при реке Ангаре, а затем фельдшером на Ленские золотые прииска.

    После возвращения из Сибири некоторое время служил управляющим имения в Граничах Вилейского уезда Виленской губернии.

    «После получения частичной амнистии переселился в г. Варшаву и в 1876 г. записан в состав постоянных ее жителей. Проживал в доме № 970 ст. 78.» /Матвейчык Д.  Удзельнікі паўстання 1863-1864 гадоў. Біяграфічны слоўнік. (Паводле матэрыялаў Нацыянальнага Гістарычнага Архіва Беларусі). Мінск. 2016. С. 513./
    Воспоминания Аполлинария Свентожецкого издала в Вильно, под своим именем и в своей литературной обработке, Зофья Ковалевская (1853-1918): Z. K.  Echa z 1863. // Dziiennik Wileński. Wilno. Nr. 256, 260, 271, 272. 275, 285, 288, 290, 291, 292. 1907. S. 2; Nr. 7-10. 1908. S. 2; Zofja Kowalewska.  Ze wspomnień wygnańca z roku 1863. Wilno. 1911. 262 c.; Zofja Kowalewska.  Ze wspomnień wygnańca z roku 1863. Wilno. 1912. 265 c. Кстати, она могла внести и некоторые путаницы в повествование, так как никогда не бывавшая в Восточной Сибири.
    Литература:
*    Объявление. // Минские губернские ведомости. Минск. 2 октября 1964. С. 747.
*    Kowalewska Z.  Słowo wstępne. // Kowalewska Z.  Ze wspomnień wygnańca z roku 1863. Wilno. 1911. S. 5.
*    Z.L.S.  Kowalewska Zofia: Ze wspomnień wygnańca. Nakład księgarni Józefa Zawadzkiego w Wilnie. 1911. // Kwartalnik historyczny. Nr. 3/4. Lwów. 1911. S. 539-542.
*    Kowalewska Z. Słowo wstępne. // Kowalewska Z.  Ze wspomnień wygnańca z roku 1863. Wilno. 1912. S. 5.
*    Kowalewska Z. Obrazki Mińskie 1850-1863. Wilno. 1912. S. 33.
*    Dybowski B.  Wspomnienia z przeszlości pólwiekowej. Lwów, 1913. S. 19-32, 45-46.
*    Pamętniki Jakóba Gieysztora z lat 1857-1865. T. II. Wilno. 1913. S. 148, 303, 350.
*    Czernik W.  Pamiętniki weterana 1864 r. Wilno. 1914. S. 68-87.
*    Виленский временник. Кн. VI. Архивные материалы Муравьевского музея, относящиеся к польскому восстанию 1863-1864 гг. в пределах Северо-Западного края. Ч. 2-я. Переписка о военных действиях с 10-го января 1863 года по 7-е января 1864 года.  Вильна. 1915. С. 199.
*    Janik M.  Dzieje Polaków na Syberji. Kraków. 1928. S. 369-372, 464.
*    Zieliński S.  Mały słownik pionierów polskich kolonjalnych i morskich. Podróżnicy, odkrywcy, zdobywcy, badacze, eksploratorzy, emigrańci-pamiętnikarze, działacze i pisarze migracyjni. Warszawa. 1933. S. 544.
*    Lasocki W.  Wspomnienia z mojego życia. T. 2. Na Syberji. Kraków. 1934. S. 334, 361.
*    Мальдзіс А.  Сказ пра забытых герояў. // Маладосць. № 10. Мінск. 1994. С. 138-142.
*    Kozłowski E.  Bibłiografia powstania styczniowego. Warszawa. 1964. Nr. 1423,1614, 1968, 2080a, 2081, 2829.
*    Шостакович Б. С.  Сибирские годы Юзефата Огрызко. // Ссыльные революционеры в Сибири (ХІХ в. – февраль 1917 г.). Вып. 2. Иркутск. 1974. С. 14-15;
    Грицкевич В. П.  С факелом Гиппократа. Из истории белорусской медицины. Минск. 1987. С. 175, 191, 202, 207, 269.
*    Зайкоўскі Э.  Памятныя мясціны 1863 года. Да 125-годдзя паўстаньня. // Помнікі гісторыі і культуры Беларусі. № 1 (73). Мінск. 1988. С. 7.
*    Śnieżko A.  Kowalewska z Łętowskich Zofia. // Polski Słownik Biograficzny. T. XIV (1968-1969) Reprint. Wroclaw. 1990. S. 523.
*    Сказ пра забытых герояў. // Мальдзіс А.  І ажываюць спадчыны старонкі. Выбранае. Мінск. 1994. С. 383-389.
*    Хурсік В.  Трагедыя белай гвардыі. Беларускія дваране ў паўстанні 1863-1864 гг. Гістарычны нарыс і спісы. Мінск. 2001. С. 125.
*    Хурсік В.  Трагедыя белай гвардыі. Беларускія дваране ў паўстанні 1863-1864 гг. Гістарычны нарыс і спісы. Мінск. 2002. С. 125.
*    Янушкевіч К., Янушкевіч Я.  Партрэты Паўстаньня. Ракаў. 2014. С. 72.
*    Свентарэцкі Апалінары (Свенторжецкий Аполинарий). // Матвейчык Д.  Удзельнікі паўстання 1863-1864 гадоў. Біяграфічны слоўнік. (Паводле матэрыялаў Нацыянальнага Гістарычнага Архіва Беларусі). Мінск. 2016. С. 513-514.
    Гиацинта Бакшта,
    Койданава.








    Аполлинарий Свентожецкий
                                              ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ССЫЛЬНОГО
                                                                       (отрывки)
                                                                          XXXII
                                                                      — Браки —
    ...Доктор Пекарский дождался прибытия Ивашкевич, своей невесты, с которой в Иркутске он соединился узами брака. К Чижику аж на Лену приехала Гедройц из Вилейки. [183]
                                                                           XXXIII
                                — Предложение Шалевича. — Ленское Товарищество. — Гром.
    Однажды в Иркутске, по прошествиие двух лет со дня моего прибытия на Тельменские фабрики, я повстречал Караля Шалевича, родом из Колдычева, который служил на золотых приисках Ленского Товарищества у купцов Баснина и Катышевцева. Эти прииска находились на реке Лене, где несколько предприимчивых компаньонов, ищущих там этот драгоценный метал, основали Товарищество, названное Ленским.
    Шалевич был уполномоченным этой фирмы и в его обязанности входил поиск золотых жил. Для этого он брал с собою партию людей, осматривал берега Лены и ее притоков и, почти всегда, с успехом возвращался из этих экспедиций.
    Дело его там шло очень успешно, поэтому он стал меня подбивать на то, чтобы я бросал Тельменскую кожевенную фабрику и шел искать хлеб на Лене. Соблазнял меня тем, что в Ленском Товариществе служит д-р Аркадий Стоянов, бывший мой университетский товарищ, и что он, будучи главным лекарем на приисках, жаждет меня видеть помощником в качестве фельдшера. Материальные условия, которыми меня обольщал Шалевич, были несравненно лучше, чем в Тельме, но тащиться так далеко на север, к якутам, в дикий и безлюдный край, я не имел никакого желания. Поэтому я, пока что, отказал ему.
    Через несколько дней после этого в Тельме меня хватил удар, который сломал и перевернул всю мою жизнь…
    Пришли письма с родины. Мой напрактикованный глаз умело среди стопки корреспонденции издалека распознал письмо от суженой. Я схватил его дрожащею рукою, лихорадочно разрывая конверт.
    Однако, как только я окинул письмо оком, в моем сердце что-то лопнуло и оборвалось…
    Послышался шум в ушах… Буквы письма, на белой бумаге, скакали в моих глазах, дрожали и расплывались в черные большие пятна…
    «По воле отца я сочеталась с другим, – читаю я, - прости! Остаемся друзьями…»
    Глухо застонав, я помертвел.
    Когда, через какое-то время, я очнулся, то ощутил какую-то безграничную пустоту в себе и перед собой...
    А я так любил, верил и ждал!..
    Дикий смех вырывался у меня из горла. Грудь раздирала какая-то странная, неизвестная до сих пор острая боль. Я вскочил и начал быстро мерить большими шагами комнату. Вдруг мои глаза упали на бутылку, приготовленную для поездки в бурятские улусы. Я схватил ее в отчаянии:
    Напиться! забыть!.. [185-186]
                                                                           XXXIV
    После тяжелой борьбы. — Выезд из Tельмы. — Прощание в Усолье. — На Ленские прииска. — Способы передвижения. — Впечатления от поездки. — Верхом на лошади через скалы. — Алтай и Лена.
    Я проснулся на следующий день поздно, с тяжелой, больной головой, совершенно сломленный морально и физически. Я был еще пьян. Ибо такое чувство, полное отвращение, познал первый раз в жизни.
    С омерзением выбросил бутылку в окно. Свежий глоток воздуха отрезвил меня вскоре совсем, но по мере того, как власть разума ловила способность логического мышления, возвращалась злая память того, что вчера я пережил...
    Сегодня, однако, боль была тише и немного спокойнее. Мне показалось, что я возвращаюсь с похорон любимого существа...
    В Тельме, где меня постиг этот удар, дольше оставаться я не мог. Жизнь здесь была слишком спокойной для меня.
    Я хотел броситься в водоворот событий и опасностей и бежать отсюда как можно скорее!
    На Лену — на север, в якутскую тайгу!
    В этот момент я решил принять предложение Шалевича...
    Из Tельмы я поехал в Усолье, где предстояло проститься с братом, который взглянув на меня, понял все. Многие усольские поселенцы не хотели меня отпускать на Лену. Брат боялся опасного путешествия.




    Но решение уже было принято...
    Напутствуемый сердечными пожеланиями, я выехал из Усолья в Иркутск, где размещалась контора Ленских приисков, где жили купцы Баснин и Kатышевцев.
    Я заключил с ними договор и как фельдшер обязался быть помощником д-ра Стоянова, с годовой зарплатой в 1000 руб.
    Через пару дней я выправился в путь.
    Ввиду того что Товарищество содержало некоторое количество казаков, в целях безопасности, для сопровождения ездящих по делам приисков чиновников, а также отправляемых из Иркутска транспортов с припасами, потому и мне приставили казака, с которым я уехал кибиткой до Жигалова на Лене, первой почтовой станции, верст 60 от Иркутска.
    Был уже конец сентября и заморозки стали ощущаться острее. Коммуникации же с приисками, находящимися далеко на севере, за несколько тысяч верст от Иркутска, осуществлялись еще, как у первобытных народов, в давние века, — без дороги, по рекам, или только их побережьем.
    Следовательно, летом ехали в основном водой на большом количестве плоскодонных лодок, напоминающих немного наши давние вицины, на которых сплавляли зерно в Гданьск или Ригу. И здесь забрали они, кроме немногих путников, весь товар отправляемый из Иркутска на прииска. Там, в этом диком и пустом краю, ничего достать было невозможно. Отсюда, следовательно, сплавляли все виды пищи, одежды и любых других человеческих потребностей.
    Зимой природа создавала для коммуникации мостовую из толстого льда, которым сковывала реки.
    Это самый удобный вид передвижения в этом крае. Если метели не заметали снегом, летели на санях по ледяной поверхности со скоростью молнии.
    Самая тяжелая коммуникация была весной и осенью. Осуществлялась она только верхом по берегам рек, в основном, по скалистым горам, над пропастями которых вела лишь едва уловимая тропинка.
    Ехали обычно «цугом», лошадь за лошадью. Таким образом, доставлялась почта, и я, отправившись осенью, также передвигался.
    От Жигалова уже пересел на лошадь. Впереди меня ехал «ямщик», — сзади казак, а за нами шли еще три вьючные лошади, таща мой багаж и посылки конторы, На лошадь нельзя было класть более четырех пудов груза. Из-за этого все избегали вьюков, потому что за лошадь платили пять копеек за версту. Я ехал за счет Товарищества, следовательно, брал то, что мне давали. Я не знал о том, что желая ехать удобно, нужно было запастись в Иркутске своим седлом, ибо почтовые были жесткие, в деревянной оправе, и очень мучительные.
    Небольшие белые местные лошади относятся к существам очень верным и умным. Они умеет ходить по скалам, над пропастями, с ловкостью диких коз и терпеть все тяготы и неудобства. Путники имеют право выбирать себе верхового коня. Я убедился вскоре, что следовало всегда брать того, которого себе предназначал «ямщик», он вез и шел, как правило, лучше.
    От Жигалова начинаются уже тянуться Алтайские горы, все выше и выше, все скалистее, с вершинами, покрытыми вечным снегом, а внизу поросшие лесом. У подножия гор, извивается широкое русло пенящейся Лены, по берегу которой мы ехали долгое время.
    Над нами нависали огромные скалы, с которых скатывались огромные валуны или обрывались глубокие, темные пропасти, а под копытами лошадей снова и снова появлялись широкие щели треснувших скал или аршинные расселины, которые лошади перескакивали одним прыжком, с ловкостью газели. Следовало, однако, внимательно смотреть на дорогу, потому что в момент неожиданного прыжка лошади легко было с нее упасть и скатиться в пропасть.
    Окружающий меня пейзаж был великолепен. Однако, вид он имел дикой и мрачный. Он напоминал немного немецкую Швейцарию, с Эльбой у подножия скалистых гор, но там и река и горы смеются весело для людей, а здесь Лена своими уже замерзающими волнами издавали какой-то дикий шум, и Алтай смотрел грозно и мрачно, выдвигая вперед свои мощные скалистые глыбы, как если бы ими хотел завалить реку и стереть вокруг все следы жизни.
    Так мы ехали до Киренска, относительно большого в том пустынном крае города, где я провел неделю, ожидая, пока станет, Лена и снег усыпит дорогу.
                                                                       XXXV.
    В Kиренске. — Ссыльные на Лене. — Фанатизм народа. — Борьба за канонизацию. — Влияние попов. — Большие морозы. — «Унты и парка». — По льду Лены. - Привилегии русского населения. — Собирание налогов. — Сбор кочевых племен.
    В Kиренске жил чиновник Товарищества Mалыгин, нанимающий здесь рабочих на прииска. Я уже имел поручение осмотреть набранную партию людей и проверить их состояние здоровья.
    В свободное время я ходил по городу, встречая и здесь наших ссыльных, как из Литвы, так и Царства Польского. Не было и пяди земли в Сибири, не истоптанной польской ногой!
    Жили все они, главным образом, на пустоши из ничего, из воздуха. Кто заботился о существовании этих двадцати тысяч людей, внезапно переселенных на чужую землю.
    Растения, пересаженные в бесплодную почву, удобряют и поливают; человека бросают, как камень, на судьбу провидению...
    В Kиренске удивил меня фанатизм, развитый среди местного православного народа. Не ожидал я здесь этакого явления.
    Однажды, когда я сидел у Maлыгина с бутылкой за завтракам, побежал какой-то чиновник, восклицая:
    — Чудо свершилось! чудо! — Нашли кости какого-то святого. Все спешат за город... пошли! — быстрей!
    За окном уже раздавался вой проносящейся мимо толпы и топот людских ног.
    Мы вышли на улицу, устремившись за ними.
    За городом была мертвецкая, где складывались главным образом тела убитых или умерших внезапной смертью для проведения осмотра и уголовного следствия. Под мертвецкой, по слухам, был подвал, заваленный камнями, в который никто никогда не заглядывал.
    Однако теперь кто-то осмелился поднять большой камень у входа, который, отпадая, открыл коморку, вытесанную в подземелье, с железной печкой, и всеми предметами домашнего обихода. На столе стоял горшок с засохшей какой-то едой, а рядом с ним оловянная ложка. Посередине же коморки лежал на земле труп неизвестного человека, который выглядел как живой, но при прикосновении превращался в прах.
    Откуда и как это известие дошла до попов — никто не знал, но прежде, чем народ узнал о произошедшем, уже с церковного амвона проповедовали о чуде, и по всему городу разлеталась весть о новом святом отшельнике.
    Когда мы прибыли на место, духовенство уже совершало над мертвым торжественное молитвы, а народ бросился в подземелье, расхватывая различные предметы, как реликвии, для защиты от злого духа. Попы хотели нести труп к церкви и провозглашать нового святого, но власти категорически этому воспрепятствовали, утверждая, не без основания, что, должно быть это какой-то разбойник, скрывавшийся в подземелье. Всю неделю продолжалась борьба попов с властью, которая, однако, до канонизации не подпустила и велела похоронить умершего.
    Народ, однако, по-прежнему приходил на это место и бил поклоны перед замурованным входом.
    Попы, следовательно, и здесь имели большое влияние на темные массы, а некоторые извлекали большие барыши на религиозной почве.
    Наступала холодная и суровая зима. Провиант, следуемый водой из Иркутска на прииски, здесь был выгружен и ожидал вместе со мной санного пути. Mалыгин был большим гулякой, так что пребывание у него, при тогдашнем настроении духа, был для меня очень тяжелым. С большим удовольствием я уселся на сани, укутав себя в одежду, соответствующую царящим здесь якутским морозам. Я купил оленьи сапоги, шерстью наверх, называемые «унты» и доходящие до пояса. Одевают их следующим образом.
    Сначала ноги, в теплых носках, оборачивается сукном, затем в сапог на подошву кладут солому, согнутую вдвое. Вкладывают ее для того, чтобы подошва не промерзала. В виду того что голенища сапог очень широкие, поэтому их отгибают при надевании, а потом подвязывают три раза над щиколоткой и стопой, под и над коленями. В таких сапогах, рассчитанных на 40 градусов мороза, ходить легко и удобно. Дальнейшим дополнение дорожного наряда является «парка», тип рубахи из меха, очень легкая и теплая. Парки подшиваются белками, зайцами, иногда лисицами и соболями. Последние стоят по несколько сотен рублей, а моя, подшитая мехом белок, покрыта сверху шкурой северного оленя, стоила всего тридцать рублей.
    Затем надевают длинные меховые перчатки, без пальцев, с разрезом на ладони, для извлечения руки по нужде, так как рукавицы у локтя привязаны, а не просто даются стянуть.
    При парке всегда имеется капюшон, который надевается на голову, на теплую меховую шапку. Он закрывает все лицо, оставляя только отверстия, сделанные для глаз.
    На все это надевается еще оленья доха.
    В такой одежде никакой мороз не страшен Основную, однако, роль в такой одежде играют унты и парка.
    Так, защищенный от холода Севера, я поехал с казаком на санях по льду Лены.
    У нас был с собой достаточный запас пищи, потому что Maлыгин опасаясь, что из-за задержки транспорта не стало хватать на приисках некоторых видов провизии, велел нам везти с собой часть провианта.
    Якуты, привыкшие к суровому климату, ездят только в одной «парке». Кучер, когда замерзал, замедлял бег лошадей, соскакивал с саней бежал рядом, размахивая руками для согрева коченеющих членов. Мы его иногда насильно втягивали на сани, чтобы скорее добраться до станции.
    Чем дальше продвигались на север, тем морозы становились сильнее.
    Русское население, живущее на Лене, походит из бывших ссыльных, имеет исключительные привилегии. Не дает рекрута и не платит налогов. Единственно только возложена на него обязанность: это содержание почты. Деревни их, состоящие из нескольких хижин, зовутся «станциями». Они обязаны были давать лошадей по каждому требованию — бесплатно для правительства и за обычную цену для частных лиц.
    Туземцы платили налоги — шкурами. Происходили в этом отношении большие злоупотребления со стороны сборщиков, использующих глупость тунгусов, не знающих вовсе значения меха.
    Тунгусы, коренное местное население, были якобы описаны властями. Хотя, однако, кто его как народ кочевой, и скрывающий свое существование, сосчитать сможет? Цифры очень расходятся с истиной, но формально дело сделано.
    Собирать кочевников, еще неграмотного народа, для уплаты налогов было весьма сложно, поэтому, когда налоговая комиссия должна была прибыть в какой-то город, давали знать Taйшам (старостам) и Mулам, чтобы они на такое назначенное время созывали кочевников находящихся в данном округе. Taйшы и Mулы, зная примерно, где в этот момент находится кочующее население, посылали на восток или запад, и на юг посланников-гонцов, которые бежали в лес и оставляли знаки на деревьях.
    Наклон стрелы означал, в каком направлении кочевники должны идти. Знаки были четкими и видны издалека. Весть о них переходила из уст в уста. Племена сразу же собирались, снимали юрты, собирали шкуры и шли в направлении символов.
                                                                XXXVI.
    Налоговые комиссии. — Собрание кочевников — Кожи — Обмен и злоупотребления — Отражение былого. — В стране якутов. — Вид зверей. — Драгоценные меха. — Презрение к медведю. — Приключения в пути. — Пьяная гора. — Несчастный случай. — Больной. — Витим.
    Гонцы, созывающие кочевников, нарезав достаточное количество знаков на деревьях, возвращались, а за ними медленно начинало собираться все население, чтобы, оформив налоговые обязательства, уйти назад.
    Исправники, заседатели и другие должностные лица, входящие в состав налоговой комиссии, ожидали прибытия тунгусов и якутов с водкой и различными безделушками никчемной стоимости, на которые обменивались наиценнейшие иногда меха. Водка облегчала это дело. Во время сбора налогов весь город заполнялся толпой кочевников, появляющихся всегда со своим священником.
    Около дома, где размещалась комиссия, лежали кучи разнообразных мехов, от малоценных шкурок белок до наиценнейших мехов соболей, медведей и других животных.
    Чиновники брали то, что хотели, обманывая темные племена. Это не обогащало казну государства, которое получило только часть принадлежащего ей в виде шкур наисквернейшего сорта, но сборщики делали великие дела и приобретали за бесценок для себя меха высочайшего качества, которыми спекулировали.
    Вид городов, наполненных полудикими кочевыми племенами, и вся эта операция обмена переносила мысль во времена очень далекого прошлого.
    XIX век и весь прогресс цивилизации из памяти уходил назад, а вместо его всплывало воображение X или XII века...
    Якутский край имел еще в то время необыкновенную мощь разнообразных зверей, чей мех так дорого у нас в Европе ценят, а именно, соболей, бобров, лисиц, горностаев, куниц и т. п. Каждый вид этих зверей делился еще на сорта по качеству и стоимости своих шкур.
    Было несколько видов соболей, из которых витимский, происходящий из окрестностей, лежащих на берегах реки Витим, являлся одним из самых дорогих и самых востребованных, так как у него был черный, блестящий, пушистый мех, в то время как другие были рыжие. Шкурка витимского соболя стоила около 40 рублей.
    Черно-бурые или сиво-душные лисицы достигали порой цены в несколько сотен рублей, тогда как за так называемую «огневку» давали всего 15, а за рыжую около полтора рубля. Камчатские бобры в некоторые годы доходили до сказочных цен, около тысячи рублей, когда в другие стоили 15 руб.
    Шкуры волков и медведей не пользовались спросом в торговле. Их не использовали вовсе, как слишком тяжелые. Туземцы никогда не охотятся специально на них, а убивают их только, встретив на своем пути.
    Великолепные медвежьи шкуры, пренебрегаемые местным население, можно было порой приобрести за бесценок.
    Я уехал из Kиренска слишком рано, ведомый неудержимым желанием движения и новых впечатлений, которые должны были мне носимую боль заглушать в груди.
    В пути выяснилось, что Лена еще не стала должным образом, а только «сдала», как говорят местные жители. Это означало, что лед не успел еще целиком покорить движение ее волн. Вырывались они из его объятий и местами среди ледяной оболочки бились живой водой, создавая широкие проемы или тонкие щели. Лед был еще подвижный и двигался по реке, утихомиривая постепенно ее своевольные волны, которые, скованные и замороженные в одном месте, выскакивали в другом, что делало путешествие по льду весьма опасным.
    Пару раз я проехал по льдине, как на пароме. Пару раз чуть с конями не попали в проем, и нас под лед не затянуло.
    Кучер все же повернул их к берегу и, наконец, после многих усилий нам удалось выпрыгнуть на сушу. Здесь зимой не было ни следа дороги, но и не угрожала такая опасность. Мы ехали по прибрежным горам и скалам, очень крутых и скользких, или по долинам, засыпанных глубоким снегом. Была это очень мучительная дорога. Передвигались друг за другом, часто падая, вязнув в снегу, скользя и цепляясь за торчащие пни вокруг. Взобрались, наконец, мы на гору, называемую Пьяной.
    Когда-то, здесь проходил правительственный транспорт спирта, лошади с горы понеслись и бочки разбились. «Ямщики» и охрана тотчас бросились выпивать то, что осталось. Прибежали и местные жители, жадно высасывая не только остаток спирта из разбитых бочек, но и поедая собранный снег, окропленный водкой. Когда подошел другой транспорт с товаром, то он нашел у подножия горы, среди кучи клепок и обручей от бочек, лежащие на снегу человечьи трупы. Это те, спились так, что лежали, как мертвые, отмораживая себе руки, ноги и носы.
    Отсюда гора носит название «Пьяной» и всегда считается опасным пунктом в дороге. Тем не менее, это единственный почтовый путь в этих краях. Этой незаметной тропой, разбитой копытами лошадей, везут весной и осенью все товары, отправляемые из Иркутска для всей северной окраины Сибири, дающие миллионы рублей прибыли. Этим путем правительство отправляет свою продукцию, сюдой идут товары купцов и сюдой идет весь провиант для приисков.
    Но, когда зима установится, замирает здесь всякое движение, а неприметная тропа засыпается снегом.
    Пришлось, однако, нам ехать по ней, полагаясь, в основном, на инстинкт мудрых якутских лошадей.
    Мы были уже на узкой и крутой вершине Пьяной Горы, откуда крутой, скользкий и длинный склон вел в глубокую долину. Вдруг утомленные лошади в безумной беге бросились с горы. Кучер выпал сразу, но, ни я, ни казак выбраться с саней не могли. Сани вскоре перевернулись, потянув нас за собой. Мы летели так с версту, ударяясь о твердую, полную кочек землю, боявшись только, чтобы головы о пни не расшибить.
    Но Бог уберег нас от смерти и увечья.
    Когда лошади, наконец, спустившись, встали в долине, я был настолько избит, что с трудом мог двигаться, но серьезных травм избежал, к счастью, благодаря, возможно, двойной меховой одежде, которую надел на себе, и которая уберегла меня от большого увечья.
    Вскоре, через несколько станций сухопутной дороги, мы снова оказались на Лене, уже лучше замершей, но уже испещренной прорубями рыбаков, которые с осторожностью нужно было объезжать.
    На одной из станций казак проболтался, что едет на прииски с доктором, а доктор в этих краях явление редкое, поэтому вскоре, людишки, вспомнив о своих недомоганиях, используя представившуюся возможность, стали меня осаждать, требуя советов, рассказывая о своих болезнях. У меня было с этим достаточно хлопот.
    Смешав, однако, щепотку медицинских знаний, со щепоткой вранья, я удовлетворил всех пациентов.
    Эта практика возбудила в моей памяти медицинские познания. Размышляя о различных препаратах, о хирургии и терапии, я доехал до Витима, большого селения, расположенного на реке того же названия, при ее впадении в Лену.
    Это был первый этап приисков. Отсюда начиналась прямая, непосредственная с ними связь. Ленское Товарищество имело здесь свою факторию, дома, склады и магазины.
                                                                         XXXVII.
     Золотоносный район. — Предприятия и расходные материалы. — Морозы. — Kрестовка. — Первая фактория. — Антагонизм. — Леной до Maчи. — Маленький Париж над Леной. — Общие фактории. — Больница. — Покупка знаний. — Влияние поляков на Сибирь. — Доктор Лазовский. — Пребывание в Maче.
    От реки Витим до реки Олекмы, в широком треугольнике, замыкаемым Леной, с вершиной немного дальше на север, располагается огромная золотоносная страна.
    На ней рассыпаны, на разные расстояния, многочисленные приисковые предприятия. Кроме Ленского Товарищества, оперируют на этой территории многочисленные акционерные общества, в основном, еврейские. Было также много самостоятельных предпринимателей, таких как Tрапезников, отыгрывающий здесь значительную роль, Серебряков, Базилевский и т. д.
    Эти прииска, скрывающие миллиарды, а дающие миллионы, охватывают пространство площадью где-то в несколько тысяч верст. Достаточно сказать, что из Витима до Тихоно-Задонска, одного из приисков Ленского Т-ва, я ехал шестьсот верст. Чем дальше я продвигался на север, тем температура становилась ниже. Морозы доходили до 38 - 40 град. R. Меня спасала только теплая одежда и водка, которую здесь пьют волей-неволей.
    Из Витима я добрался Леной до Крестовки, где снова Ленское T-вo вместе с Tрапезниковым имело свою факторию. Здесь были большие склады товаров, а также общая больница на 20 коек, где я, как фельдшер, разместился.
    В Kрестовке жил агент Товарищества, который принимал транспорты провианта, шедшие из Иркутска и отправляли их затем на прииска. Он имел в своем распоряжении многочисленную армию мелких чиновников.
    Как в Kиренске Maлыгин, так и здесь эти люди, с весьма низким уровнем развития, с неохотой смотрели на культурный элемент, приходящий на прииска, которого этика очень ярко отличались от этики местного. Инстинктивно чувствуя превосходство этого элемента, они постоянно опасались, чтобы их не уволили с занимаемых должностей. Они называли нас «панчиками», «полячками», «умниками» и другими подобными кличками, желая нас дискредитировать в глазах Правления.
     Эту неприязнь я почувствовал и здесь, в Kрестовке, но не обращал на нее никакого внимания.
    Агент Товарищества, хотел отправить меня в Tихоно-Задонск на оленях, но фельдшер больницы меня предупредил, что хотя путешествие это и дешевле, но очень в это время опасное.
     — Не соглашайся, иначе как ехать лошадьми в Maчу, — сказал фельдшер, — ибо погибнешь в снегах.
    Я заметил в этом недоброжелательность агента, но делая вид, что не понимаю, настоятельно потребовал лошадей до Maчи, главной фактории приисковых предпринимателей. Он всячески выкручивался, но, в конце концов, вынужден был мне их дать.
    От Kрестовки до Maчи 300 верст. Я ехал по Лене, делая в день около 100 верст.
    Край становился все более диким. Однообразная, снежная бель слепила глаза. Страшный мороз не давал возможности рассматривать пейзаж. Дни были короткие и темные. В ночное время подсвечивало уже понемногу Северное сияние.
    На четвертый день пути я приехал в Maчy, пораженный видом, как путник в пустыне, в этой дикой стране, вдруг предо мною открывшимся.
    Маленький Париж на земле якутов! Это был ни город в буквальном смысле этого слова, ни деревня, ни поселок, но какая-то европейская среда, переброшенная с запада в снега северной Азии.
    Все состояло из красивых, на первый взгляд, ряда домов в европейском стиле, в гармоничных архитектурных линиях, в изломах крыш, башенках и колонах, что создавало впечатление большого города.
    Среди снежного пейзажа смотрелось это эффектно и издалека очень эстетично. После грубых и тяжелых зданий, изб из нетесаных бревен вид этот был милым и особенно в этом месте — неожиданный.
    Только присмотревшись ближе, - первое впечатление немного подпортилось. Отсутствие вкуса, переосмысливание, и тяжелая рука сибирских архитекторов виднелась везде.
    Миллионеры и добывающиеся миллионы выпендривались в Maче один перед другим в показухе и роскоши всякого рода, построив себе здесь летние резиденции и добавив еще к ним вычурную орнаментацию.
    Чего здесь только не было! И какие-то скверы и площади, и улицы, тянущиеся среди сооружений, служащих жильем для целого легиона различных агентов, высших и низших чиновников и рабочего люда. Вздымались здесь огромные склады товаров и магазины с припасами. Все предприниматели имели здесь свои конторы и своих людей. Все они за общий счет содержали большую больницу на 170 коек, хорошо организованную, с применениями к уже находящимся там пациентам требованиями гигиены. Везде комфорт, достаток и роскошная жизнь.
    Здесь было все! Не хватало только школы, в которой надобности не испытывали еще ни миллионеры, ни работающие слои.
    Наука считается до сих пор за наивысшее достижение. И не нужна она нам сейчас, — как говорили купцы, — если Бог послал в Сибирь такую мощь ученых и образованных людей из другой страны! Мы им дадим деньги, а они нам свою мудрость!
    И действительно! Достижение польских знаний разливалось по всем уголкам Сибири и поднимало ее и развивало культурно ее во всех отраслях экономической работы.
    Польское восстание стало благом для Сибири. Когда край наш опустел и был обхвачен горем, разрушенный материально, — в Сибири взошла новая эра жизни.
    Дух польских ссыльных поднял мертвую глыбу с места и толкнул ее в направлении цивилизации.
    На каждой должности, где наука отыгрывала определенную роль, почти в каждом уголке Сибири стаяли поляки с культурным факелом в руке, сея зерна урожая для будущих поколений на этой земле...
    И тут, в Maче, в отделении больницы я с радостью встретил своего коллегу, доктора Лозовского из Литвы, который здесь находился с женой и детьми. Вскоре повстречались и другие соотечественники с берегов Вислы, Немана и Свислочи. Даже среди нескольких фельдшеров, служащих в больнице я встретил молодого изгнанника из Украины Городецкого, студента-медика, отважного парня.
     Мы все держались в куче, но вскоре и русские начали группироваться вокруг нас, сначала в нашей фактории, а потом — и в других.
    Это был элемент, веселый и гуляющий, ибо приносил с собой суматоху и попойки. Сначала меня это поражало, но потом привык и пил вместе со всеми, особенно, когда неутихающая боль в сердце начинала сильнее напоминать. Рана моя, однако, утихала быстрее под воздействием семейного тепла, которое всегда обволакивало меня в доме Лозовских.
    В Maче я провел всю зиму, потому что из главного управления приисков не поступало ни какого распоряжения насчет моей особы. Следовательно, управляющий факторией Ленского Товарищества Пежемский, добрый и чуткий человек, держал меня здесь. Не имея никакого определенного занятия, я работал в больнице, желая приобрести при докторе Лозовском, немного практики и сноровки.
                                                                       XXXVIII.
    Жизнь в Mаче. — Кс. Шверницкий. — Его деятельность. — Отъезд мой на прииски. — Надзор над транспортом. — Берегом Витима и Oлекмы. — Опасная дорога. — Якутские земли. — «Зимовья». — Кражи спирта. — Pacta conventa.
    Неопределенное мое положение в Mаче сильно меня тяготило, но время здесь для меня проходило приятнее, чем в других местах. По вечерам мы собирались на беседы или карты, — днем мы устраивали часто катания на санях. Чиновники фактории щеголяли рысаками, взятыми из табунов лошадей, привезенных из Томска на прииски. После летней работы лошади эти на зиму свозились в Maчу, где их где-то было около 700.
    Кроме поляков, занимающих в администрации приисков различные должности, здесь было несколько ссыльных, которые вели бизнес самостоятельно. Один из них. Ландау, владеющий в Иркутске колониально-галантерейным магазином, основал здесь филиал, которым заведовал ссыльный Пиоро. Шла здесь не только продажа, но и обмен товаров на шкуры, доставляемые туземцами. Это была, впрочем, обычная операция в местной торговле, основанная еще на примитивных отношениях.
    Во время моей неопределенности в Maче, появился здесь хорошо известный ссыльным почти во всей Восточной Сибири, ксендз Щверницкий, тот самый, который причащал в Иркутске перед казнью руководителей Кругобайкальского восстания. Это был также ссыльный с 1848 года, человек большого сердца и глубокой мысли, скромно скрывавшийся под сутаной монаха. Он жил постоянно в Иркутске, где при убогом, в то время деревянном костёле, открыл школу для детей польских ссыльных. Это было единственное заведение такого рода в те времена.
    Кс. Шверницкий ставил своей целью охранение молодого поколения от полного национального вырождения. Он чувствовал, что ее со временем захлестнет и поглотит местная волна. Он защищал свою кровь перед Сибирским Молохом!..
    К сожалению, пожил мало, и его начинание, не найдя достойных продолжателей, постепенно заглохло.
    Кс. Шверницкий получил разрешение на объезд различных районов Восточной Сибири с целью исполнения религиозных услуг сородичам, которые там находились. Поэтому раз в году он появлялся в означенных пунктах, куда заранее уведомленные полицией, собирались ссыльные со всей околицы.
    Кс. Шверницкий служил Св. Мессу там, где придется. На пне дерева, на обломке скалы он наставлял и проповедовал, укреплял дух и пробуждал надежду на возвращение.
    Всегда и везде напоминал о долге перед своей родиной и перед своей верой, сурово громил тех, которые про это забывали.
     До сих пор вижу его вдохновленную фигуру, со вскинутой рукой и пальцем, указывающим на запад... слышу его голос, дрожащий от возбуждения, всегда полный доброты и сочувствия...
     Одним из главных пунктов на пути неутомимого священника - была Мача. Тут больше всего собиралось ссыльных с приисков, а также со всего Якутского края. Они съезжались по льду Лены, и движение на реке в это время было интенсивным.
    Труд ксендза порой превышал человеческие силы, но он на усталость никогда не жаловался.
    Наоборот, чем многочисленнее собиралась паства, тем больше, добродушное лицо священника, освещалось весёлой улыбкой.
    Из Мачи кс. Шверницкий ехал в Олекму, Вилюйск и т. д.
    Наконец-то, где-то в апреле, меня вызвали на прииски. Пежемский, начальник фактории, получил такое распоряжение от главного управляющего Товарищества Таюрского, находящегося в Kиренске, где он получал 20,000 руб. годовой зарплаты. Этот человек, высоко оплачиваемый, обращал невольно на себя внимание.
     Читатели, несомненно, подумают, что это был, по крайней мере, какой-то образованный специалист. Между тем, Taюрский выходец из местных крестьян и едва мог читать и что-то писать, но имел хорошую голову, полную смекалки. Посетил Европу и усвоил многие западные манеры и обхождение. Интересы Товарищества вел отлично, и притом отмечался благородством характера. Его любили все, а приисковые предприниматели его ценили.
    Я должен был ехать в Тихоно-Задонск вместе с караваном спирта и провианта.
    После сердечного прощания с Лозовскими и другими товарищами в Mаче, я выехал вместе со всем табором, состоящим, как обычно, из нескольких десятков возов, каждый из которых запряжен был тройкой лошадей. Мне дали для сопровождения двух казаков и поручили надзор над всем транспортом. Я ехал, следовательно, как чиновник Товарищества, при поставке спирта и провианта на прииски.
    Проехав с десяток верст мы повернули в право, в сторону Амура, держась, однако, все время берегов рек Витима и Oлекмы. Вскоре предстал перед нами высокий хребет Aлтая, цепи гор, называемых Белогорье, вершины которых вечно покрыты снегом.
    Дорога, всего лишь немного протоптанная тропа, ведущая прямо по берегу реки по бездорожью среди скал и пней, была ужасно утомительной, порой очень опасной и вообще плохой.
    Я постоянно опасался, чтобы бочки со спиртом, которые буквально прыгали на возах, не были разбиты. А впереди еще было несколько сотен верст непроходимого пространства.
    Нелегко издалека составить представление о безграничных территориях этой земли. Достаточно одного якутского края, который я несколько раз прошел вдоль и поперек, всегда восхищаясь бесконечной обширностью и безжизненностью этой земли.
    На дороге, по которой я двигался с транспортом, были разбросаны, через верст 50-60 почтовые станций, называемые здесь кратко «зимовья», состоящие из нескольких деревянных избушек, в которых жил сторож, в основном якут, и несколько десятков лошадей.
    Отдых, практикующийся, как правило, при смене лошадей, был для меня, как смотрителя, более напряженным, чем весь процесс поездки. Ибо ни я, ни казаки, не могли предотвратить покражи спирта из бочек. Извозчики наши все равно до них добирались и сверлили отверстия под обручами, и сосали спирт через соломину в рот или бутылки. Проливали его больше, чем выпивали. Никакие уговоры и наказания, даже казачьи нагайки, не могли отогнать этого разлакомившегося быдла от бочки.
    Видя, что с двумя казаками не совладаю, и, убоявшись, что, прежде чем мы прибудем на место, весь спирт улетучится, я нашел следующий выход. Я пообещал им, если перестанут воровать, буду давать каждому по стакану спирта.
    Не было такого в обычае и было запрещено Правлением Товарищества. Я рискнул, на свой страх и достиг наилучшего результата. Люди эти, дав мне слово, что воровать не будут, свято его выполнили и еще более тщательно присматривали за бочками. На каждой станции я наливал им обещанную порцию спирта, и у меня настало полное спокойствие.
                                                                          XXXIX.
    Обретенное спокойствие. — Путешествие. — Через Алтай. — Тяжелые переправы. — Чаща. — Царство зверей. — Кабарга. — Мелкие птицы. — Белки. — Жизнь леса. — Без дороги. — Весна и распутица. — Спешка. — Препятствия. — Праздник якутов. — Перед сдачей спирта. — Прибытие. — Taюрский. — Водворение в больницу.
    Благодаря, заключенному между мной и возницами договору, весь транспорт дошел благополучно к месту назначения. Добрым словом, человеческим отношением и стаканом спирта я получил больше, чем другие с помощью криков и кулаков. Оказалось, что единственно таким путем можно убедить дикого якута, на дне души которого лежит, хотя и бессознательно, чувство человеческого достоинства.
    Долгое время мы тащились медленно в горы, пока, наконец, не настал момент спускаться под уклон. Тяжелое весьма это было дело.
    Перевалив собственно через Алтай на другую его сторону, резко наклоненной к далеким низинам. Склоны гор были очень крутыми. Опасаясь разбить бочки, спускали их почти на руках, устроив тормоза из кожаных ремней.
    Это был сизифов труд, который поглощал огромное время. Пот лил со лба возниц, но, объединив усилия, они справились с тяжелой задачей идеально. Ни одна при этой операции не разбилась бочка и ни одна не была высосана капля сивухи.
    Я торжествовал, вспоминая многочисленные рассказы в Maче о разбитых на этих переправах бочках и потерях, понесенных Товариществом.
    Вскоре мы въехали в лесистый край. Темная чаща в бездонных глубинах покрывала склоны и подножия гор. На вершинах рос только чахлый кустарник, а в долинах высились великолепные заоблачные пихты и лиственницы.
    Зверя здесь было премного. Мелькали из-за деревьев рогатые головы оленей, переходили дорогу косули, прыгали с ловкостью газели по скалам и пропастям небольшие горные козочки, называемые «кабарга», с острыми рожками, очень красивые и ловкие существа. Поразила меня также неслыханное количество разнообразных птиц, особенно пардв, то есть, белых куропаток и рябчиков. Я пожалел, что мало взял с собой патронов, ибо на каждой стоянке я выскакивал на некоторое время, и приносил их массами.
    Белки формально здесь роились. Такого количества я не видел никогда в жизни. Все деревья, ветки, кусты, даже земля была покрыта кучами белок. Хватались они, как обезьянки, одна за другую, создавая везде живые подвижные цепи, которые темной зелени леса придавали золотистый цвет.
    Извозчики наши били их пинками в пути.
    Сорок лет прошло с той поры... Возможно, сейчас и там рука человека сделала в царстве зверей великие разрушения, но тогда эти леса и чащи были полны жизни и движения. Звучали они эхом множества голосов. Играли в них разнообразные оркестры и капеллы...
    Мне нравилось слушать эту музыку, зверей и птиц. Она напоминала мне наши литовские боры и щебет наших лесных певцов... Я знал из писем с родины, что леса наши уже сильно были истреблены. Может и в них, замолк уже такой знакомый и такой дорогой шепот и говор!..
    Мы ехали часто без всяких следов дороги, но якуты и тунгусы удивительно умели ориентироваться и никогда не блуждали.
    Когда мы выехали из Maчи, от Лены к горам, была еще зима во всей своей силе. Реки стали как камень и санная дорога была хорошая. Но как только, однако, мы перевалили через хребет Алтая и начали спускаться в низину, к Амуру, внезапно почувствовали весну, уже спускающуюся на эту местность.
    Снежный ковер был уже почти везде сорван, воды выступали на лед, а оттепель мешала быстрой езде. Дорога то спадала с гор в реки, то снова поднималась к снежным вершинам, откуда по крутому отрогу перебрасывалась на другие притоки. По шаткому уже и трескающему льду мы прошли реки Чару, Бoдaйбo и Негиру.
    Нам надо было спешить, потому что, если бы весна пригрела сильнее, то мы застряли бы в дороге на долгие недели. Между тем, как назло, непредвиденные обстоятельства препятствовали нашей спешке. Пала у нас одна лошадь... А если подыхает конь, весь обоз, если в нем есть якуты, останавливается. Ибо они тотчас бросаются на коня, сдирают с него шкуру, разводят огонь и пекут мясо и пожирают его жадностью диких зверей. Никакая сила тогда не стронет их с места. Когда наедятся до обжорства и пресыщения, то ложатся на землю около огня, крича пронзительно:
    — Брюхо капси! — брюхо капси! [Живот болит! — живот болит!].
    Я смотрел с отвращением на эту сцену, которая отобрала у нас много времени. Но это было в обычае, что весь табор останавливается, пока якуты не съедят дохлого коня.
    Многие местных русские крестьяне научились у туземцев есть всякую падаль. Они внушают себе, что Бог убил животное для пользы людей, и также обжираются падалью.
     Мы хотели на предстоящие праздники Пасхи добраться до Tихоно-Задонска. Но, однако, из-за распутицы и якутских пиров, мы прибывали только на второй день Воскресения Христова.
    Когда мы уже подъезжали, возницы окружили меня, говоря доверительно:
    — Не бойтесь! — Спирт мы сдадим в целости.
    Будет полная мера. Вы, добрый господин, но еще не практичный...
    И многозначительно кивая головами, побежали к лошадям.
    Прежде чем я понял что-то, уже засвистели кнуты и в шальном темпе мы двинулись вперед. Дрожа за бочки, я зря просил ехать помедленней. Возчики смеялись и погоняли лошадей.
    — Только бы спирт от нас скорей уехал! — говорили они.
    Я, наконец, понял. Шел разогрев спирта с помощью быстрой езды для увеличения его объема. Предполагалось, что он будет в полном объеме.
    Спиртометр Траллеса еще не был известен в Сибири.
    Я, наконец, облегченно вздохнул, увидев на месте целые бочки. Очевидным было, что мошенничество, совершаемое при поставках спирта, скрывали здесь по-разному.
    Я отправился тотчас к Taюрскому, который меня здесь ждал. Это был человек уже насквозь пропитанный европейской культурой. Когда ему доложили, что бочки пришли полные, он выразил мне благодарность.
    Тогда я рассказал ему, как я смог избежать кражи и как извозчики компенсировали выпитый спирт.
    — Я, видимо, нарушил правила, — добавил тут же.
    — Правила у нас для темных и ненадежных людишек, — ответил Taюрский, — как нам не хватает таких самостоятельных людей, как вы и другие поляки.
    Охарактеризовав в коротких словах положение вещей, Taюрский познакомил меня с женой, восторгавшейся кулинарными продуктами, которые ей я привез из Maчи. Это были простые продукты, картошка, яйца, лук, но в Tихоно-Задонске отсутствие этого было полнейшим.
    Затем мы пошли в больницу, где доктор Стоянов, мой бывший коллега, отметил мой приезд большой пьянкой с освященной едой. Taюрский, представив меня, — уехал.
                                                                          XXXX.
    На должности. — Поляки в Tихоно-Задонске. — Вход в жизнь. — Ссылка. — Уход золота. — Поиск его. — Промывка песка. — Первые Аргонавты. — Различные предприниматели. — Дикая местность. — Край тайги.
    Итак, я фельдшер в больнице Тихоно-Задонского прииска.
    Это была главная резиденция, а, вернее, основной очаг работы Ленского Товарищества.
    Здесь добыча золота велась в больших масштабах. Ленское Товарищество имела многочисленные филиалы в Петровске, Павловске, Сухом-Луге и нескольких других местах.
    Д-р Стоянов познакомил меня вскоре с проживающими здесь моими соотечественниками. Одну из главных должностей занимал Карл Шалевич, который меня сюда пригласил. Небольшие должности занимали: Франковский, Городецкий, Щенсный и многие другие. В центральной больнице фельдшером был Дембский, студент-медик из киевского университета, женат уже, к сожалению, на сибирячке.
    Стоянов поручил меня Дембскому, который познакомил меня с жизнью и условиями больницы, с больными и их болезнями, с приемом и приготовлением лекарств. Аптека здесь была большая и обеспеченная. Хозяйничали в ней фельдшера, потому что фармацевтов не держали вовсе. Фельдшеров же было много, гораздо больше, чем было необходимо для  жизнедеятельности больницы.
    Едва я вступил в свои обязанности, и вошел в жизнь Tихоно-Задонска, как ко мне обратился Таюрский, предложив, ввиду достаточного персонала больницы, другое на время лета занятие.
    Речь шла о надзоре за промывкой песка и поиска в нем содержащегося золота. Tаюрский пояснил мне о большое значение этой работы для приисков. Безответственное его исполнение может привести Товарищество к огромным потерям, как промывка песка там, где золота совсем нет. Работа была скучная и тяжелая, но по многим причинам, принять его пришлось.
    Прииска были двойственные. Одни подземные, где рабочие работали всю зиму в шахтах, выгребая целые кучи песка, который весной, когда лед таял, подвергался промыванию. Вторые — открытые, то есть находящиеся на поверхности, где золотая жила проходит не глубже сажени, полтора в земле. Такие прииска эксплуатируют только летом и именно такими владело Ленское Товарищество, когда другие вели подземные роботы.
    Поиск золота происходил следующим образом. В месте, где предположительно скрывалась золотая жила, раскапывали длинную канаву в виде креста, в четырех направлениях, на юг, север, восток и запад. С каждой стороны брался куль песка на пробу, обозначенный номером и буквой, для того, чтобы знать, с какого раскопа, идущего в северном, южном или другом направлении, мешок песка был взят. Номера и буквы мешков с песком записывали в соответствующей книге, а мешки отвозили на экспертизу в Tихоно-Задонск, где этот песок промывали.
    Промывка золота происходило весьма первобытно. Над источником стояла паршивая халупа, в котором были сделан шлюз для пуска воды. Под шлюзом находилось корыто, в которое насыпался песок, на который стекала вода. Человек, стоя над корытом с лопатой в виде совка в руке, промывал песок, мешая его в корыте. Пустой, грязный песок вытекал с водой через отверстия в корыте, а тяжелое золото оседало и оставалось на дне. Выбирали его тогда совком и взвешивали.
    Таким образом, происходила и экспертиза присланных мешков с песком. Содержимое каждого мешка промывали отдельно, а найденный в песке ценный метал тщательно взвешивали и регистрировали. Одни мешки содержали его больше, другие меньше или вообще ничего.
    Затем на прииски отправлялся отчет с детальной выпиской, сколько в каждом мешке песка под таким знаком и номером нашлось золотников благородного металла. На приисках, проверив номера в своих книгах, знали, что в западном направлении золота мало, в восточном почти ничего, следовательно, нужно было копать в других, в связи с чем избегали непродуктивной роботы и эксплуатация давала почти всегда желаемый результат.
    Все так называемые «прииска», это такое огромное пространство находилось в безлюдном крае, более чем в 600 верст за Леной и средой обитания человеческой жизни.
    Это огромный кусок земли, дикой, пустой, нетронутой, в недрах которой только теперь люди начали копаться, в поисках скрытых там сокровищ.
    Первые аргонавты, которые добрались до золотого руна в недрах земли, в местности, лежащей среди рек Витима, Бодайбо и других, были два иркутских торговца, Баснин и Kaтышевцев.
    Узнав от кого-то, что в этом северном крае находятся жилы золота, они купил секрет за большие деньги, открыли прииска и — нашли несметные богатства. Они первыми основали Ленское Товарищество и дали импульс горнодобывающим предприятиям в далеком, нетронутым и неизвестном крае.
    За их примером стали и другие в этих местностях искать золото и устраивать прииска. Все новые и новые вереницы таких Ясонов тянулись сюда, такие как купцы Сибиряков, Tрапезников и другие. Между Tихоно-Задонском и Сухим-Лугом, при той же самой речке Негире, открыл прииска генерал Базилевский из Санкт-Петербурга. Рядом с ним купил «прииск» известный начальник жандармов Дубельт на имя своей дочери Софии. Это была самая золотоносная местность. Ген. Базилевский извлек массу золота, но прииск Дубельта стоял нетронутым. Никакие там при мне работы не велись.
    Немного далее тянулись прииска очень богатого предпринимателя, еврея Гинзбурга, и многих других частных лиц и компаний.
    Когда в определенном месте золото начинало истощаться, отправляли экспедиции в поисках золота в дальние окрестности.
    Во главе таких экспедиций, состоящих из десятков человек, Ленское Товарищество посылал обычно Шалевича, известного редким успехом в поиске жил золота.
    На этих приисках работали десятки тысяч рабочих. Поэтому на этих просторах зачиналась человеческая жизнь и начинал слышался голос человека, вместо рева медведя, почти единственного жителя этих краев, оглашая их мертвую и мрачную тишину.
    Этот полудикий край находится в Якутской области. Таятся в ней бескрайние тайга и чащи. Разбросанные среди Алтайских гор, они создают страшное ощущение, особенно зимой.
    Такой дикостью и такой первобытностью веет от этих пейзажей. Зимой морозы достигают здесь 40 град. R. Летом до той же высоты доходит жара. Дождя почти не бывает.
    Растущие по склонам гор пихты, особенно это касается лиственницы, поражали колоссальными формами. В долинах летом появлялась огромная растительность. Травы бурно росли, достигая пояса.
                                                                               XLI.
    Безлюдный край. — Доставка провианта. — Подвинский. — Организация доставки. — «Царёк» тунгусов. — Туземные племена. — Слабость физическая и духовная. — Письма с Родины и Иркутска. — Исправление ошибки. — В Сухом-Луге.
    Обильные пастбища, которые приманивали различных кочевников со стадами крупного рогатого скота, лошадей или оленей, но человеческих поселений, улусов, нигде не было. Там и сям только случалось наткнуться на следы временной, заброшенной уже юрты. Зимой особенно край была мертвым, пустым и совершенно безлюдным. Все продукты питания должны были сюда доставляться из Иркутска, так как в противном случае люди умерли бы с голода.
    Доставка провианта, как я уже говорил, была весьма затруднительной, отсюда по всей дороге, на всех крупных пунктах находились склады и магазины, полные разнообразных, на случай бездорожья, запасов. Отправляли они постоянно целые обозы с пропитанием на прииски. Доставкой заведовала целая плеяда чиновников.
    Кроме пищевых продуктов, должны были доставляться различные виды одежды и других потребностей человека. Поначалу завозили даже сено для лошадей, но позже его уже стали заготовлять на месте.
    Доставкой занимались тунгусы, берущие за 600 верст по два рубля с пуда каждого веса.
    Один из моих соотечественников, Подвинский, кинув службу на приисках, сблизился с тунгусами и организовал вместе с ними очень прибыльное предприятие по поставкам. При помощи своего интеллекта, а так же водки и денег, он приобрел их полное доверие и оказывал на них сильное влияние. Тунгусы, невежественные и глупые, эксплуатировались немилосердно, думая, что слушая Подвинского зарабатывают значительно больше, слепо ему верили. Он же правил ими и управлял, как хотел.
    Прозвали его за это «тунгусский царёк». Он жил в юрте, принимая все новые и новые предложения и доставки. Проезжал на оленях огромные пространства, перегоняя скот с Амура. Приобрел большой капитал и создал тунгусам новые пути заработка.
    Обширная неизмеримо Якутская область имела разнообразное население, состоящей в основном из туземных племен.
    От Иркутска до Киренска жили в основном буряты и заходили часто остяки, кочуя с севера, от Оби и Иртыша. Были это, однако, птицы перелетные, кочевые. Буряты не допускали их ни до торговли, ни для поселения, но, хотя выгоняемые отовсюду, они приходили снова, бог его знает, откуда, пропадали и — возвращались.
    От Kиренска местное население составляли якуты и тунгусы. Иногда, хотя и редко, появлялись и здесь остяки, как проходящие гости, также не терпимые местными жителями.
    По Лене были разбросаны «станции» русских крестьян, а в лесах и тайге ютились якуты.
    Буряты и якуты принадлежали уже к племенам немного более цивилизованных. Буряты несли воинскую службу, также и часть якутского населения была переписана и несла воинскую повинность. И те и другие уже имели свои поселения — улусы. Однако значительная часть якутов вела еще кочевую жизнь, увиливая из-под общего закона.
    Остяки и тунгусы представляли в то время наибольших дикарей. Это были кочевые народы, как текущая вода, переходили с одного места на другое за несколько тысяч верст, с Охотского моря аж под Ледовитое, в поисках соболей, лисиц или рыбы.
    Определенная часть тунгусов, в южной полосе области, уже начинала понемногу селиться и подвергаться культурному влиянию.
    В этом пустом и мрачном краю, среди этих диких народов, — я прожил семь лет.
    Первый год я провел в Tихоно-Задонске, зимой в больнице, летом на промывке песка. Эта последняя работа меня мучила своей монотонностью, убивала, и дух, и тело. В постоянной сырости, в мокрой одежде, я подхватил ревматизм и другие недуги. Также я тоже долго не получал писем из дома, что возбуждало тоску по родине. Наконец, пришла целая пачка корреспонденции и с Родины и из Иркутска.
    Первая сообщала мне о русификации Литвы, о преследовании религии, языка и школы, о материальном упадке и ужасной непреодолимой апатии в обществе.
    Вторая звучала веселейшей нотой. Писали мне о счастье молодых пар, которые еще при мне обручились, о возникших отсюда польских гнездах, дающих приют изгнанникам и очагах польской жизни в Иркутске.
    Ранее я ошибочно указывал, что Воеводская вышла замуж за Павловского. Она была женой молодого Горайского, но в потоке имен и мыслей, встающих из глубины прошлого, переплелись в памяти имена.
    Я завидовал товарищам в Иркутске этому общению и этому теплу, которое лучи семейных очагов распространяли на всех тоскующих и одиноких. В пустыне этой, в которую я добровольно съехал, снова сильнее почувствовал свою долю изгнанника.
    Когда наступила вторая зима, отправили меня в Сухой-Луг, где в должности фельдшера я принял в заведование местную больницу на восемнадцать коек.
    В Сухом-Луге преобладала польская стихия, ибо хоть поначалу директором прииска был Перцухин, а помощником его Леонард Бачизмальский, но вскоре последний занял пост первого. Служил тут также и тот Подвинский, о котором я упоминал, и Янковский, заведующий конторой и многие другие.
    Обязанность фельдшера не было здесь трудна. В случае серьезных или более сложных болезней отсылали пациента в главный госпиталь в Тихоно-Задонске или вызывали д-ра Стоянова.
    В основном же люди подвергались ревматизму и цинге. Также фиксировалось множество несчастных случаев от переутомления.
    Тунгусы и якуты, из которых были навербованы местные работники, были жадные на деньги и водку, — вырабатывали в день, кроме обозначенной им работы, за которую получали рубль, — еще в полтора или два раза больше, чтобы получить двойной оклад и чарку водки. Отсюда многие из них, работая чрез меру, подрывали свое здоровье.
    Руководство шахты не любило больных в больнице. Рабочие же ложились туда часто для отдыха, притворяясь больными. Трудно было сразу понять, обманывает ли пациент, или же говорит правду. У меня поначалу было из-за этого много проблем, но затем удалось исправить так, что и волк был сыт, и коза живая.
                                                                                 XLII.
    В больнице. — Симуляция болезни. — Переговоры. — Позиция Сухого-Луга. — Доставка песка в Негиру. — Поляки и технические усовершенствования. — Мой проект. — Организация почты. — Приисковый год. — Злоупотребления предпринимателей. — Белые негры. — Защита от власти. — В Maче. — Приезд ксендза.
    Каждый день в четыре утра все рабочие становились в шеренги перед крыльцом. Выходили чиновники, и каждый брал себе такое количество людей, какое ему в этот день была необходимо. Я пришел в больницу и, сидя в лазарете, ожидал больных, которых, как правило, приводил казак. Мне нужно было их осмотреть и понять, или действительно они больны, или же больных из себя выдают.
    Диагноз в этих случаях была очень сложен. Поэтому я решил открыто поговорить с рабочими. Я обещал им дать в больнице отдых каждому, кто мне скажет правду о состоянии своего здоровья. Тех же, кто будет меня обманывать, придумывая болезнь, я не приму в больницу никогда, даже если он действительно потом заболеет.
    И это подействовало лучше, чем любые угрозы. С тех пор число больных значительно уменьшилось.
    Сухой-Луг находился на берегу небольшой речки, впадающей чуть дальше в реке Негирy, образуя плоский треугольник, на котором располагались богатые прииски. Но, из-за того что этот ручей часто пересыхал, то извлеченный из земли песок приходилось возить для промывания к реке, что требовало огромного времени и значительно увеличивало стоимость эксплуатации.
    Однако, когда появились поляки, среди которых было несколько техников, тотчас они первобытную работу перевели на новый путь. Телеги с лошадьми были удалены, а от прииска к реке проложены рельсы, по которым в вагонетках перевозил песок. На берегу реки был глубокий обрыв, но и с этим справилась наука и технические знания.
    Местные жители восхищались всеми устройствами, а Правление все больше и больше ценило наших соотечественников.
    В Сухом-Луге работа шла только летом. Зимой же останавливалось все. Рабочих рассчитывали, лошадей перегоняли в Maчу, а чиновники не имели вообще никакого занятия, особенно мелкие, занимающиеся в основном надзором за рабочими. Я посоветовал Taюрскому, что вместо того, чтобы платить туземцам за лошадей и доставку, устроить свою собственную почту в Maче, создав через несколько десятков верст почтовые станции с жилым домом и конюшней. Лошади, которые всю зиму ничего не делают, могли бы заработать на свой прокорм. Taюрский, аж за голову схватился, удивляясь, что такая простая идея до сих пор до него не приходила. Он одобрил проект, поблагодарив меня за то, что обратил на это его внимание.
   — Поляки находят во всем экономический смысл — воскликнул он.
    Сразу же, не в состоянии действовать в одиночку, он призвал всех владельцев «открытых» приисков, Tрапезникова, Голубова, Гинзбурга и других, лошади которых также зимовали в Maче и представил им мой план. Все на него с радостью согласились, и сразу же приступили к его исполнению. Отныне, вместо езды на оленях и поставок якутов, настоящая связь связала прииски с Maчей. Низшие чиновники с приисков занимали зимой должности начальников, смотрителей или почтовых экспедиторов.
    15 сентября на всех «открытых» приисках завершались роботы и устраивались все расчеты с должностными лицами и рабочими.
    Так закрылся приисковый год.
    Этот срок был применяем для всех приисков. Даже те, что всю зиму работали под землей, должны были регулировать все счета.
    Таким образом, все канторы были в этот день переполнены. Волны рабочих прибывали и убывали. Каждый из рабочих имел свою книжечку с фиксацией труда, по которой рассчитывался. Заработки были большие. Некоторым выплачивали по несколько сотен рублей. Одни, оставляли полученные деньги в конторе и остались дальше, другие, взяв заработанное, уходили. Однако чаще всего и те и другие теряли эти деньги, заработанные тяжелым трудом, ибо в канторе, в силу различных махинаций гибли оставленные суммы, и на дорогах грабили разбойники, отбирая деньги, а иногда и убивая.
    Предприниматели приисков обсчитывали тоже по-разному рабочих, используя их невежества. Неоднократно задерживали им плату, чтобы заставить остаться в приисках.
    Это были белые негры, без прав и помощи. Это продолжалось долгое время, пока, наконец, власти не обратили на бедных рабочих внимание и не издали ряд распоряжений страхующих их от эксплуатации. В силу этого все расчеты уже не производились на приисках, а только в Витиме на Лене, под присмотром властей. Там, следовательно, собирались все рабочие, приезжали в полном составе конторы и заявлялся лично сам г. Kупенко из Иркутска, а также представители руководства приисков.
    Партии рабочих, состоящие из нескольких тысяч людей, были сопровождаемы казаками. Ехал тоже с партией и фельдшер, отправляемый, чтобы помочь на случай болезни. Данную процедуру я выполнял также несколько раз, потому что порядочный Стоянов, зная, что Правление приисков платит фельдшерам по 25 коп. с головы, хотел мне принести доход.
    После исполнения обязанностей в Витиме и выплаты зарплаты работникам, прииска могли снова нанимать себе людей, которые тоже имели полную свободу воли. Одни оставались в том же самом месте, другие переходили на другие прииска, а третьи уходили совсем, так как возвращаться домой из Витима было безопаснее, чем с отдаленного на несколько сотен верст, расположенного в глухомани Тихоно-Задонска. Это расстояние, отделяющее прииска от очагов движения и жизни людей, часто вынуждала рабочих оставаться на месте, превращая их в настоящих рабов.
    Выезды в Витим увеличивали мой доход и давали мне некоторое развлечение. Оттуда я мог иногда проплыть по Лене до культурнейших немного окрестностей и попасть в Maчу. Taюрский, которого я заручился доверием и дружбой, облегчал мне эти прогулки, давая различные поручения.
    Однажды зимой, когда я был в Maче, называемой иначе Нохтуйском, туда снова заехал кс. Шверницкий. Он исповедал, окрестил, обвенчал две пары и отбыл через Олекму в Вилюйск, который был последним пунктом его пути.
    Однако большое удивление польской колонии вызвало то, что ксендз вернулся оттуда быстрее, чем обычно, сильно взволнованный и подавленный.
                                                                           XLIII.
    Печальная новость. — Юзефат Oгрызко. — Воспоминания о недавнем прошлом. — Борьба партий. — Жертва. — Жестокость диктатора. — Петербургские либералы. — Арест Oгрызко. — Исследование Гогеля. — Смертный приговор. — Падение Mуравьева. — Изменение указа. — На каторгу. — Похищение Oгрызки.
    Поляки в Маче превосходно знали кс. Шверницкого и сразу поняли, что его что-то угнетает и причиняет боль. Вскоре, когда собралась небольшая польская община, ксендз рассказал нам, что в Вилюйске в страшных казематах, без имени, обозначенный только номером - сидит Юзефат Огрызко.
    Ксендз нашёл его в камере под № 40 [№ 11].
    Это известие произвело на всех тягостное впечатление. Никто не знал, куда рука Муравьева, после выигранной борьбы с либеральной партией в Петербурге, которая спасла Oгрызко от смерти, забросила этого несчастного человека!
    Доходили до нас правда вести, что Oгрызко был отправлен на каторгу, в Александровск, за Байкал, что там организовал польских ссыльных, создал товарищество, кассу взаимопомощи, читальню; но после Кругобайкальского восстания, когда везде, особенно же в тех краях у озера, усилилось угнетение ссыльных, Oгрызко, подозреваемый в агитации, как опасный активист, был схвачен — и куда-то вывезен.
    Так ли было на самом деле — утверждать не могу.
     В этом есть, однако, некоторая доля вероятности. Огрызко, был осужден на 20 лет каторги, не мог, как кажется, быть сразу, заключенным в Якутской области, а был отправлен к месту каторги.
    Однако, если вспомнить ненависть, которую к нему питал Муравьев, и все обстоятельства, сопутствующие его депортации, также возможно, что имело место превышение приговора и заключение Oгрызко в Вилюйске, как тайного и опасного заключенного.
    Юзефат Огрызко арестован был на самом деле не за политические вины, которых ему не доказали, а как жертва борьбы либеральной партии в Петербурге, во главе которой стоял Суворов, Валуев и другие, с партией экстерминационной политики, которую представлял Муравьев и его приверженцы.
    Огрызко занимал в Петербурге видное положение в министерстве финансов, как начальник департамента неокладных сборов и пользовался большим признанием не только в польских, но и российских, либеральных кругах. Имел собственную типографию, работал над изданием Volumina Legum в предповстанческую еще эпоху. Пробовал себя в журналистике, издавая какое-то время некое «Słowo» а также «Pismo Zbiorowe», что ему вскоре было запрещено в результате, видимо, доноса, исходящего из правительственных сфер Польши и Литвы. Но уже повстанческое движение запущенное там вскоре забурлило и в Петербурге, сосредотачиваясь вокруг Oгрызко, как одной из самых выдающихся в то время польских фигур.
    Огрызко руководил этим движением в столице, оказывал ему помощь и давал советы, но непосредственного участия в этом, по крайней мере, видимого, не принимал. По-видимому, он выявлял наиболее способных людей из военного ведомства, посылая их в повстанческие отряды.
    Муравьев с ужасом смотрел на поляка, занимающегося в Петербурге столь высокую должность, окруженного уважением сильных и влиятельных россиян.
    Раздавить таких влиятельных людей и показать миру, что только он один может распоряжаться польской жизнью и кровью, было главной задача Муравьева. Уверенный в своем геройстве, ослепленный силой своего положения, виленский диктатор не стесняется в средствах.
    Удар, который нанесли Oгрызко, направлен был против либеральной партии в Петербурге.
    Говорили, но это на сказку похоже, что Муравьев имел личные счета с Oгрызко и что простить ему не мог какой-то темной и тщательно скрываемой в Петербурге, страницы своей жизни.
    Но фактом, однако, есть то, что виленский диктатор пылал к Oгрызко исключительной ненавистью.
    Когда начались аресты и казни в Литве, Муравьев внимательно, искал среди показаний и захваченных документов какого-то следа, или даже намека, который мог бы скомпрометировать Огрызко в глазах власти. И он пошел, как яростный тигр на свою жертву, когда из показаний Заблоцкого, а также Вацлава Пшыбыльского из Вильно, раздобыл некоторые факты. Однако, они были косвенные и не дали в Петербурге, куда он их сразу же послал, желаемого результата.
    Положение Oгрызко, казалось, было непоколебимым, что еще более бесило Муравьева.
    Наконец, ему в руки попало письмо Огрызко, написанное Oскерко, являющегося начальником повстанческого литовского отдела в Вильно, и хотя это письмо политических дел не касалось, тем не менее, факт ведения переписки с представителем революционного комитета был в глазах Муравьева достаточным преступлением.
    Он потребовал в Петербурге арестовать Oгрызко, но Суворов и его последователи еще этому сопротивлялись. Чем больше, однако, петербургские либералы его защищали, тем с большей яростью бросал на Oгрызко Муравьев.
    И до тех пор, со своей кликой он бомбил их, добираясь аж до Двора, что, наконец, Oгрызко был арестован.
    Партия Муравьева взяла вверх.
    Суворов прилагал все возможное, чтобы заключенного оставить в Петербурге и не отдать его в руки наместника Литвы. Но и это не удалось.
    Почему же друзья Oгрызко не предупредили его заранее о грозящей опасности и не отправили его за границу? Этот факт представляет собой странную загадку.
    Привезенный в Вильно Oгрызко подвергался самому тщательному допросу. В отсутствие положительных доказательств его хотели заставить дать эти показания. Муравьев отдал Огрызко в руки известного жандарма Гoгеля, члена следственной комиссии в Вильно.
    Oгрызко подвергся тяжелым пыткам...
    Истязания, которые он перенес, пошатнули этот великий и светлый разум, который, впав в апатию и меланхолию, выявил уже в Сибири некоторые отклонения, а в конце жизни почти полным покрылся мраком.
    Муравьев вынес Oгрызко смертный приговор. В Петербурге, однако, делалось все возможное, чтобы исполнение приговора отложить как можно подальше. Деятельной в этом деле очень была госпожа Эттингер и много других людей.
    Партия Муравьева начала задавать позиции и виленский диктатор зашатался на посту. Дело шло к его падению.
    Кауфман, как преемник Mуравьева, заменил смертный приговор на длительную каторгу.
    Когда Oгрызко везли на каторгу, Суворов хотел остановить его в Петербурге, и приказал офицеру, эскортирующего партию заключенных, дать ему знать телеграммой, когда Oгрызко прибудет в Псков. Но Муравьев, находящийся в Петербурге, был об этом предупрежден и дал знать в Вильно,— и как только партия заключенных прибыла в Псков, явились из Вильно жандармы, схватили с этапа Oгрызко и на почтовых через Новгород повезли по Николаевской железной дороге, а далее через Москву в Сибирь.
    Что затем случилось с Oгрызко, уже никто хорошо не знал, поэтому сообщение о его пребывании в Вилюйске в каторжной тюрьме сильно взволновала всех.
                                                                            XLIV.

    Могилы при жизни. — Двожачек. — Желание помочь несчастным. — Проект поездки. — Экспедиция. — К Вилюйску. — Через реки и горы. — Спящий край. — Чаща.
    В Вилюйск на вечное изгнание высылали тех, кому, приговорив к смерти, даровали жизнь, но при этом отбирали все человеческие права. Тот, кто входил в ту тюрьму терял своё имя и обозначенный только номером, умирал для мира.
    Кс. Шверницкий, возбуждённый до глубины души, рассказывал, что в это раз ему удалось, как исповеднику, пробраться в тюрьму, и сделать это грустное открытие.
    Кроме Огрызко он, так же, встретил там под № 47 [№ 16.] Двожачка, из Царства Польского, который тоже произвёл на него сильное впечатление.
    Говорил нам об этом тихо, с некоторой боязнью, призывая молчать, ибо об этих несчастных, - существование которых скрывает, как крышка гроба, тюремная тайна - нельзя никому знать. Ибо они уже были пропавшими, у которых было отнято все. О таких говорили: «Жена тебе не жена, дети не дети, и ты не человек. Тебе палка и кнут».
    Заканчивая свой рассказ, почтенный священник заплакал. Слезы, также, дрожали на ресницах слушателей.
    Воцарилось тяжёлое молчание.
    - Нужно как-то помочь сородичам - прошептал, наконец, кс. Шверницкий.
    - Я поеду туда, - сказал я, выступая вперёд.
    Все повернули глаза на меня. Я понимал, что вырвало у меня эти слова, которые в условиях моей жизни не легко будет осуществить, но чувствовал, тем ни менее, что я там должен быть и что смогу преодолеть все преграды.
    - Поеду - повторил я, - как только найдется свободное время и немного денег для этих бедняг.
    Все руки разом потянулись к кошелькам, но кс. Шверницкий, улыбаясь уже добродушно, опередил всех, высыпая из своего кошелька все его убогое содержимое.
    Вернувшись в Тихоно-Задонск и Сухой-Луг, я некоторым соотечественникам рассказал о том, услышал в Maче из уст кс. Шверницкого.
    У всех я нашел глубокое сострадание и пожертвование для заключенных в Вилюйске.
     Однако, долгое время оторваться от своих обязанностей в Сухом-Луге я не мог. Так прошло лето, и только тогда, когда вторая пришла зима, упросил я Таюрского, который в это время рассылал, как правило, во все стороны конторщиков для вербовки рабочих, чтобы меня с этой целью он послал Вилюйский округ. Я признался ему, впрочем, что мне нужна поездка в Вилюйск для посещения там заключенных соотечественников.
    Таюрский был удивлен и обеспокоен моей просьбой. С отеческой заботой он начал мне рассказывать все опасности такой поездки.
    — Ты должен ехать на нартах, запряженных оленями, — говорил он, — где снега и большие метели и можешь погибнуть в дороге... Можешь быть даже убитым! Ведь все будут знать, что ты едешь с деньгами Товарищества на задатки для рабочих. Успокойся! Есть для этого другие чиновники — такие как Maлыгин и ему подобные.
    Он умилял и трогал меня своей добротой, тем не менее, я стоял на своем.
    Если другие могут ехать, почему я такую премудрость не могу сделать.
    Taюрский, видя, что ему моего упрямства не сломать, согласился, наконец, сказав, как мне подготовится в путь.
    Нужно было от исправника горного округа взять проходное свидетельство для свободного проезда. Такое свидетельство уведомляло полицию, что в Вилюйский округ для вербовки рабочих едет чиновник Ленского Т-ва, которому везде всякую помощь обязаны осуществлять.
    Это была важная вещь. Уладив это дело, пришлось организовывать целую экспедицию, заготавливая провизию как минимум на целый месяц. Ибо ехали в дикой и совершенно пустой край.
    Взяли тогда с собой мешок сухарей, несколько пудов соленого мяса, большое количество топленого масла, пельменей, котлет, сахара и чая. Мне придали четырех надежных людей, выбранных из среды рабочих, двух казаков, а также 12 пар оленей.
    Я был удивлен таким большим числом оленей, но оказалось, что на каждую пару можно положить не более, как 15 пудов груза. Запасы же продуктов наши были значительные. Мы вынуждены были также взять с собой спирт в бочках, потому что без него, при сорокоградусных морозах, не выдержали бы наши люди, а также железную походную печку, совки, лопаты, сковороды, кастрюли и т. д.
    С таким же обозом ездил обычно Шалевич в поисках золотых жил, и другие.
    Наконец мы выехали. Нас везли нанятые тунгусы на своих оленях.
    Дорога на Maчу, по Лене, была гораздо лучше и даже безопаснее, но гораздо длиннее. Тунгусы же, желая укоротить путь, помчались напрямик, направляясь по разным рекам и притоком. И так с Олекмы мы попали на реку Ауру, с Ауры на Патому, с Патомы на следующую.
    Со льда рек мы въехали на берег, перевалили несколько десятков верст через так называемые «гольцы», то есть голые, скалистые горы, и снова вышли на реку, чтобы промчаться по пространству и снова взойти на горные заблуждения. Нигде никаких следов дороги. Перед взором только, белая, слегка курящаяся метель, неровная, вся в горбах и клочках гор, чужая, молчаливая, угрюмая земля. Нигде ни следа жизни, и следа человека. Огромный кусок земли, онемевшей в объятиях мороза.
    По этим бездорожьям и пустыням тунгусы, со свойством кочевых народов, у которых чувство ориентира очень развито, управляли без раздумий и колебаний оленями, как европейский кучер своими лошадьми по мощеной, культурной дороге. И они ни разу не заблудились.
    Искатели золота всегда нанимают проводниками тунгусов, потому что те дают, как правило, безошибочные указания на реки, у берегов которых на золотоносный песок найти можно.
    На реках с отрогов гор смотрели на нас заснеженные вершины, раззявленные черные пасти долин, девственная тайга и чащи, где еще не ступала нога, и не касалась ничего, рука человека, полная извечных, неизведанных дебрей. Снова и снова из глубины этих девственных лесов вырывались дикие, разнообразные рыки, резко разрывающие тишину.
    На снегу виднелись следы медведя и других зверей. Над головами нашими летали большие хищные птицы, или наблюдавшие за нами, с любопытством и вожделением, с ветвей деревьев.
    Желтые, пронзительные их глаза вглядывались в нас жадно, как бы соизмеряя свои силы с добычей, на которую хотели наброситься. Непуганые мелкие птички летали стаями, не обращая никакого внимания на человека. Ибо человек был редким еще гостем в этой дикой и богатой стране. От времени первичных потрясений и переворотов земли, она спала тихо, ожидая, пока „Божественный перст, направит хороших людей туда», которые решат ее долю, ее будущую судьбу.
                                                                       XLV.
    Нарты. — Выпас оленей. — Мороз в 40°. — Ночлег под открытым небом. — Спальня в снегу. — Северное сияние. — Прекрасный пейзаж. — Звуки леса. — Концерт волков. — Нападение медведя. — Олени.
    Нарты, это вид длинных саней на высоких полозьях, с широкими копылами, защищающих от опрокидывания во время быстрой езды. Сани эти покрыты войлоком, по которого, бывает, накинута шкура медведя или северного оленя, имеют спинку-подушку для опоры и верхнее покрытие из войлока. Путник, одетый в «парку», может в них лежать, как в постели, не опасаясь никакого мороза. К нартам крепятся ремни, которыми привязываются сверху, защищающие от выпадения во время бега саней по неровной дороге.
    В нарте я почувствовал себя, как в колыбели. Мне было тепло и уютно.
    Всего только четыре тунгуса управляло двенадцатью парами оленей. Проводник вел весь табор, пробегающий в день сто верст без отдыха. Наконец раздавался крик проводника: хaйт! хайт!
    Все нарты сразу останавливались. Это означало, что мы подъехали к месту, где произрастал белый мох, которым питаются олени и должны их покормить, а сами поесть и отдохнуть.
    Тунгусы всегда умели, даже под снегом, найти для оленей моховое пастбище.
    Они сразу же этих разумных животных выпрягали и пускали свободно. Те ходили какое-то время оглядываясь вокруг, фыркая и разгребая снег копытами, аж пока не найдут мох; они перерывали весь снег ногами, пожирая свой любимый корм.
    Это называется — кормление оленей.
    С целью большего удобства для путников, проводник старался всегда довести обоз до какой-нибудь заброшенной кочевниками юрты, если же ее не было, мы ночевали под открытым небом, в снегу.
    Иногда казалось, что при морозе, достигающем 40 град. R., мы здесь замерзнем заживо.
    Однако, Народы Севера умеют справляться в этих случаях и в снегу устраивать весьма теплое логово.
    Для этого копают яму, типа колодца, бросают в нее войлок, шкуры и подушку к постели. Если человек туда влезет и удобно в этой снежной яме расположится, тогда верхнее отверстие ее закрывают войлоком.
    Сначала сухой, морозный снег осыпается со стен, но по истечении получаса, под воздействием тепла, выделяемого человеком, начинает медленно таять и сыреть. Вскоре стены покрываются ледяной коркой, не пропускающей холод.
    Температура поднимается так быстро, так что вскоре становится жарко и приходится раздеваться до белья.
    Если в этой импровизированной в снегу спальне чувствуется определенная духота, то палкой приподымается вверх немного войлок, закрывающий отверстие, и пропускается свежий воздух. Когда мне устроили такую спальню, ах как я боялся сначала залезть в нее. Она производила на меня впечатление могилы. Я боялся, чтобы меня не убили или не засыпали, оставив одного в этом снежном гробу. Постепенно, однако, я привык, находя такой ночлег, где можно хорошо согреться, весьма удобным.
    Затаскивал я, однако, с собой в яму и бочки со спиртом, опасаясь, чтобы наши люди не напились и не довели до какого-нибудь эксцесса. Не давала мне спать спокойно и мысль о деньгах, которые я имел при себе. Вез я не только значительную сумму Ленского Т-ва, выданную для найма рабочих, но и приличную сумму, собранную среди ссыльных для заключенных в Вилюйске.
    Хотя мы спали в снегу, но кушали на морозе при пламени горящих костров. Варилась пища, шумел котел.
    Пиршество нашим путникам освещало в ночи северное сияние, накидывая на весь окружающий пейзаж, какое-то полярный клеймо.
    Было, однако, какое-то дикое очарование в этих ясных, морозных ночах, мерцающими тысячами снежных бриллиантов, которыми, казалось, были усыпаны и деревья, и горы, и вся поверхность. Вокруг, как в волшебной сказке, все сияло, блестело, переливалось. Только иногда из глубин девственных лесов, как из бездны ада, вырывался протяжный вой или грозное, зловещее рычание, иногда доносились неизвестные нам голоса, свист и ворчание. Случалось, что чаща лесов внезапно вспыхивала, как в сочельник елка, тысячами движущихся огней. Это приближались стаи волков, присматриваясь к незнакомому зрелищу.
    Челюсти их зло клацали, кровожадные аппетиты росли, но взлетающее пламя костра отпугивало незваных гостей. Их визит заканчивался концертом ужасного воя, которому долго вторило прерывистое в чаще эхо.
    Один раз на нас напал гигантский медведь. Среди ночной тишины мы услышали в лесу какой-то глухой грохот ломающихся ветвей. Что-то тяжелое хрипело в кустах, время от времени ворча. Наконец из леса вышла на заснеженную долину, какая-то темная, огромная масса и медленно к нам стала подходить. Иногда она останавливалась, приподнималась, принюхивалась и оглядывалась. По громкому ворчанию мы узнали медведя.
    Подбросив в костер деревьев, чтобы увеличить огонь, мы схватили в руки оружие и стали ждать.
    Мы боялись, чтобы из логова не вылезло всё их стадо. Медведь, однако, хотел с нами сразится в одиночку, ревя все более и более грозно, подходя все ближе и ближе. Мы начали стрелять в воздух, что его вскоре отпугнуло.
    Безопаснее и удобнее, однако, было ночевать в юртах, если их удавалось встретить. Редко видать, однако, приходили сюда кочевники, потому что юрт, встречалось крайне мало. В юртах мы, как правило, устанавливали походную печку со складной трубой, высунутой через отверстие. Помещение нагревалось так сильно, что мы в безопасности укладывались спать в одном белье.
    После каждого ночлега тунгусы шли собирать оленей, которые, пасясь, уходят иногда далеко, порой за несколько десятков верст.
    Те, на которых идет проводник, имеют бубенцы, так что тунгусы, выкрикивая нараспев: гуляля! гуляля! — направляются на их звук. Если олени близко, то приходят на призыв быстро. Однако иногда, когда они уйдут далеко, нужно ждать почти весь день.
    Когда все соберутся, то дают им по куску хлеба, а особенно масла, которые представляет для них наибольшее подкрепление.
    Оленей запрягают следующим образом. При каждой нарте есть дужка, за которую цепляется ремень о двух концах. Ремень этот пропускается оленю через первую ногу и лопатку и крепится на спине. Так же цепляется ремень другому оленю, и они всегда ходят только в паре. Рога двух оленей, связывают широко и свободно друг с другом.
    Оленей не погоняют кнутом. Если который заленится и приостанавливается, то его тотчас нарта ударяет по ногам, так что он подскакивает и выравнивается с другим. Якуты, вместо кнута, используют палку, которую поднимают вверх и резко кричат. Олени очень этого боятся и исполняют послушно все приказы.
                                                                             XLVI.

    Огромные пространства. — Изнурение. — Сегодня и 40 лет назад. — Якутск. — Народонаселение. — Вербовка людей. — К Вилюйску. — Первое впечатление.
    Путь от Тихоно-Задонска до Вилюйска составляет около 2000 верст.
    Это дает представление об обширности Якутского края и о трудном его преодолении в нынешних условиях.
    Дорога на Мачу и Олекму, которой обычно ездил при исполнении своих религиозных обязанностей несломленный кс. Шверницкий, была более посещаема, ибо иногда касаясь людских поселений, не производила ощущения такой ужасной пустыни, как эта, в которой находился я.
    Сперва ужас дикой природы, ее тишина и мертвенность, незнакомые пейзажи севера и эта быстрая езда среди моря снежного пространства, в котором человек кажется тонет и погибает, встряхивая нервами и действуя возбуждающе, захватывали все мысли и чувства.
    Однако понемногу физическая усталость и изнурение брало верх, разбивая меня почти совершенно.
    Местные люди, привыкли к своему климату, лишениям жизни, переносили их с легкостью. Однако для меня, человека запада, были они почти выше сил.
    Мы ехали так где-то пару недель.
    Мое молодое каменное здоровье выдержало это адское мучение. Не дай уже Боже никому уже подобных путешествий совершать!
    Под конец дороги начали у нас заканчиваться и дорожные припасы, особенно водка, которая возможно главнее всего поддерживала наших людей и в меня наверняка вливала силы.
    В условиях жизни севера алкоголь отыгрывает, к сожалению, значительную роль, подкрепляя временно, неизбежно приводит к привычке.
    Сорок лет с лишним прошло с той поры, когда я пробирался через якутскую пустыню. Огромный отрезок времени и жизни.
    В течении полувека должны и туда проникнуть проблески цивилизации и – путем естественной эволюции – вызвать большие перемены.
    Правда и сейчас, движение и жизнь в Сибири сосредотачивается преимущественно около железнодорожной линии, как концентрировались некогда около ее единственного почтового пути; но из-за огромного роста населения, особенно пришлого – вынуждало ее распространяться и разветвятся шире, проникая аж в глубь края.
    Каковы же разнородные волны народа нахлынули в Сибирь?
    От весьма многочисленных политических ссыльных, от инженеров, предпринимателей и промышленников до корчевщиков и пахарей ее девственных лесов и земель, белорусских крестьян и великорусов, которых так называемое «переселение в Сибирь» выбросило из семейного гнезда, в последние годы, и перебросило — на восток.
    Ее затопили, как сегодня говорят, и левые, и правые, двигая дальше раскрученное колесо цивилизационной машины, которой культурную инерцию дали польские ссыльные, первые пионеры прогресса в Сибири.
    Жизнь, следовательно, здесь вынуждена сейчас распространятся все шире и шире, а эксплуатация местных богатств идти гораздо глубже.
    Возможно, отголоски человеческой жизни уже звучат в Якутской тайге?
    Но, в то время, когда ехал я, здесь царила везде мертвая тишина. Припоминается мне страшный момент в поездке, когда в то время, когда мы, переваливали через гору, разразилась яростная вьюга, мгновенно затемняя весь горизонт.
    Казалось, что бешенствующая метель жаждет нас погрести живыми. Вспомнились мне в то время предостерегающие слова Таюрского и уже я Богу вверил душу, когда небо постепенно начало проясняться, а мы спустились с гор на реку Патому, а по ней попали наконец на Лену.
    Это была благословенная минута.
    Прошли уже все опасности, добрались до человеческих поселений, каждый раз все гуще разбросанных над рекой, и с быстротой молнии по гладкой ледовой дороге вскоре добрались до Якутска.
    Наконец, после многих, бесконечно длинных днях пути, мы оказались в человеческом окружении, где прозябшие и истощенные, могли спокойно отдохнуть. Я пролежал пару дней в необычайной немощности и горячке, которая овладела мною.
    Когда я, наконец, встал здоровый и резвый, то сразу приступил к делу, желая как побыстрее найти людей и тронуться в Вилюйск.
    Якутск, несмотря на то, что отыгрывал роль столицы всего северного края, был в то время убогим и небольшим городишкой с деревянной застройкой. В нем только одна светилась «каменица», где размещалось Казначейская палата. Правление горного отдела, как и все юрисдикции, находились в низких деревянных домах.
    Резиденция губернатора, который единственно подчиненный наместнику Восточной Сибири, имея тут наивысшую власть и считался почти за самовластного «царька» этого края, жил, несмотря на это, также в деревяшке, отличавшейся единственно некоторой претенциозностью к красивой изысканности и утонченности.
    Якутск, как центральный пункт относительно населенной околицы на Лене, имел многочисленные магазины и склады товаров, доставляемых из Иркутска, куда в результате меновой торговли вывозились отсюда шкуры и меха. Около Якутска, на берегах Лены, ютились туземцы, поселились также тунгусы и якуты, которые уже здесь имели свои улусы, а так же всю волосную организацию. Члены волосных правлений были выборные, но выборами руководил обычно местный исправник.
    Среди туземцев жили и русские крестьяне в своих деревнях, называемых «станциями». Забредали сюда также иногда из-под Оби и Иртыша кочующие остяки, но им долго гостить не разрешали. Следовательно, из среды этого разномастного населения прииска набирали себе рабочих, вербуя преимущественно тех, которые имели просроченные налоги и их заплатить не могли. Правления волостей высылало их за это на прииски и таким способом взыскивали свою задолженность. Можно было почти всегда получить столько людей, сколько требовалось, заплатив за них налоговые задолженности, а старосте «подушную» от каждого работника.
    Уладив свои дела, в которых мне усердно помогали полицейские власти, выдал рабочим еще некоторую сумму денег на дорогу и попросил Правление о высылке нанятой партии на прииски.
    Никогда не было случая, чтобы кого-нибудь забраковали, если только рабочий не заболел или не умер в дороге.
    Партия завербованных людей шла обычно пешком до Мачи, где рабочих принимали и рассылали на прииски.
    После исполнения порученных обязанностей я отослал тунгусов, задержав своих людей и казаков в Якутске, сам же с одним казаком выехал верхом в Вилюйск, расположенный в 400 верстах. Дорога эта была намного лучше и безопасней, поэтому чрез несколько дней я был у цели пути. Вилюйск произвел на меня впечатление убогой деревни, из нескольких десятков халуп, церкви и нескольких домов, где размещались местные власти. В конце деревни стоял этап, похожий на все этапы, в которых я перебывал в ссылке.
                                                                                   XLVII.
    Казематы в Вилюйске. — Впечатление. — Как туда добраться? — Местные силы. — Внутри тюрьмы. — Oгрызко.
    Этап в Вилюйске имел печальную славу места самого тяжелого в Сибири наказания. По существу, это были строго охраняемые тюремные казематы, заброшенные на север, среди якутской тайги, за несколько тысяч верст от мира и людей. Кто туда попадал, сгнивал при жизни, в этой живой могиле и умирал навсегда забытый всеми.
    Сам вид тюрьмы наводил на человека страшную хандру, наполняя душу несказанно тяжелым чувством.
    На равнине за городом, среди чистого поля, стояли длинные постройки, огражденные весьма высоким частоколом. Закрывали его тяжелые, железные, ржавые ворота, при которых стояла сторожевая будка.
    Все это, почерневшее от многих лет, производило впечатление скорбной могилы на фоне снежного поля.
    Я смотрел на этот мрачный вид, с ужасом и печалью, думая, каким образом мне удастся здесь, где я никого не знаю, проникнуть внутрь этой могилы. Я знал от кс. Шверницкого, что туда не пускают никого, но я знал также, что в России, особенно в Сибири, есть две большие силы, которые управляют людьми и открывают любые ворота.
    Впустит меня стакан и рубль, решил я. Как представителю Ленского Т-ва, мне легко было познакомиться с местными чиновниками и через них выйти на тюремных властей.
    Так и случилось. Уже через пару дней мы пили вместе со смотрителем и доктором тюрьмы и играли в карты. Деньги из кармана быстро переходили в карман этих господ, поднимая у них жизнерадостность, сердечность и хороший юмор.
    Вскоре „широкая русская душа» начала проявить слабость духа и смягчилась.
    Я воспользовался этим моментом, спросив о заключенных-поляках, об Oгрызко и Двожачке.
    Они вовсе не знали таких фамилий.
    — У нас все под номерами, — ответили они. — Черт бы все эти польские имена запомнил.
    — Но есть же тюремные книги, записи, какие-то документ - желая добраться до источника сказал я.
    — Есть, то есть, — ответили, — но кто там рассматривать ее будет. Как кого суда привезут, браток, то это уже труп!!! не человек это уже, а номер.
    Я почувствовал, как дрожь пробежала у меня по коже. Тем не менее, я выразил желание увидеться с №. 40 и № 47.
    — Наверное, это твои земляки, браток, — ответили на это, — с ними нельзя никому видеться. Сдали их нам, как больших преступников... Ну! но мы для тебя все... ты наш добрый товарищ. Черт побери!.. Мы тебя пустили... Иди к какому номеру хочешь!
    И говоря это, смотритель, у которого в комнате мы сидели, снял со стены связку ключей и повел меня внутрь тюрьмы.
    Это было длинное, низкое и темное здание, похожее на большой сарай, с маленькими зарешеченными окнами, полный затхлых и кислых испарений, сильно напоминающих запах капусты. Очевидно, что тут всегда плотно закрыты окна и сюда не проходят никогда свежий воздух.
    Мы шли длинным, узким коридором, по обе стороны которого виднелись пронумерованные двери, ведущие в тюремные камеры.
    Здесь царила могильная тишина.
    Казалось, что вся жизнь здесь уже вымерла, и что находимся среди каких-то катакомб.
    Только дыхание часового и его тихие, мерные шаги нарушали немного эту тишину тюремной могилы.
    Мы остановились перед № 40.
    Ключ заскрежетал в замке. Смотритель прошептал пару слов часовому, который сразу быстро удалился.
    С бьющимся сердцем, полным глубокого волнения, я открыл дверь камеры Oгрызко.
    Перед столиком сидел, что-то писавши, высокий, немного сутулый человек почти преклонного возраста, с выразительным, усталым лицом, густо покрытым щетиной. Волосы у него были с проседью и длинная седеющая борода. Одет он был в тулуп и валенки на ногах, сидел и писал, не обращая никакого внимания на мой приход.
    В камере было мрачно и холодно.
    На столе и полу, как белые снежные хлопья, валялись порванные клочки бумаги, ярко выделяясь на фоне серой мрачной камеры.
    Я подошел к Oгрызко, приветствуя его с волнением, которого сдержать не мог, и с благоговением к человеку идеи и мученику за национальное дело.
    Я представился ему как ссыльный и называл свое имя.
    Огрызко поднял, наконец, голову и посмотрел на меня потухшим взором.
    — О да! да! — сказал коротко. — Но что привело вас сюда?
    Я рассказал ему, как и все ссыльные ценят его заслуги перед родиной, и живо сочувствуют его доли, как хотят ему чем-нибудь помочь, и как я, узнав случайно о месте его пребывания, промчался пару тысяч верст, чтобы почтить его и привести от соотечественников слова братского утешения и свежие вести с родины.
    Но он молчал, глядя на меня с явным недоверием, от которого мне было больно. Он принял меня, возможно за шпиона? Столько уже этот человек в жизни пережил, что теперь он мог бояться всего. В его немного усталых глазах было видать напряжение работающей мысли.
    Я начал снова говорить о нынешнем состоянии родины, о ссыльных, об эмиграции. Я собрал всевозможные данные, желая их сообщить одинокому изгнаннику, лишенному всяких известий.
    Он слушал с некоторым вниманием, бросая раз за разом снова недоверчивые взгляды.
    Затем я спросил его, наконец, об истории его ссылки, о причинах отправки в Вилюйск, когда он был осужден окончательно на каторгу.
    Огрызко пробормотал что-то невнятно.
    — Времена немного изменились, — прошептал я, — люди в Петербурге для ссыльных что-то делают.
    — Вот и здесь, — добавил я, увидев более светлые проблески в его глазах, — можно вам кое-что облегчить... Колония польских ссыльных передала через меня деньги...
    — Мне уже ничего не нужно! — прервал Oгрызко, — книга моей жизни уже закрыта... Оставьте меня в покое!
    И, видя глаза мои устремленные на исписанные на столе листы, — добавил грустно:
    — Я пишу воспоминания о своей жизни, но не для кого. — Рву их сейчас.
    — Почему? — в недоумении спросил я.
    — А кому их оставлю в наследие? — ответил он вопросительно.
    Я хотел ответить, но едва открыл рот, как он меня снова прервал.
    Я не выйду отсюда — никогда! — сказал тихим, подавленным голосом.
    С глубоким чувством жалости я смотрел на этого человека. — Я его другим себе представлял!... Перенесенные пытки сломали сильный дух.
                                                                             XLVIII.
    Прощание. — Последние скорбное впечатление. — Дальнейшая судьба Oгрызко. — Смерть в изгнании. — У Двожачека. — Энергия молодости. — Посещение Чернышевского.
    Я уже прощался с несчастным, когда мой взор с ужасом упал на большую цепь, прибитую к стене в камере, и свешивающую до пола.
    Oгрызко увидел, какое впечатление на меня произвело это зрелище.
    — Это для тех, кто буйствует в тюрьме, — сказал он, — меня никогда не приковывали.
    Больше ничего вытянуть из этого человека я не смог.
    Я покинул камеру с тяжелым впечатлением, полагая, не без основания, что разум Oгрызко не работает уже нормально. Слишком сильные пережил моральные и физические потрясения!..
    Предположения мои относительно состояния разума Oгрызки обрели уверенность, когда я о многих подробностях его жизни в тюрьме от сторожа узнал. Он был всегда тихий и спокойный, как ребенок, никогда не говорил и не требовал ничего, кроме бумаги и пера, которые ему, якобы, поставлялись в значительном количестве.
    Камера была холодная и сырая, а пища очень скверной. Oгрызко же не жаловался и никогда ничего не требовал.
    Кроме того, трудно было требовать, не имея гроша в кармане. Лишили его всего. Он писал целыми днями. Вечером же все рвал, что написал, а на следующий день начинал все заново, чтобы снова вечером порвать.
    Так проходили его дни и месяцы, и целые годы, пока, наконец, манифест какой-то не вывел его из тюрьмы в Вилюйске и перенес в 1877 г. на тротуар в Иркутске, в качестве поселенца. Польская колония окружила несчастного заботливой опекой. Ему было в то время где-то лет пятьдесят, а выглядел он полным стариком. Возвращаясь через Иркутск на родину, я слышал, что Oгрызко после выхода из тюрьмы уже не оправился от своей меланхолии, и все сильнее терял разум. Надо было нянчиться с ним, как с ребенком.
    Затем, несколько лет спустя, о нем меня еще известили. Жил он в Иркутске, но был совсем уже слаб и душой и телом. Ходил как тень по улицам, тихий и молчаливый, как всегда. Хотя, на услышанные иногда слова: Польша! Поляки! поворачивал голову. Глаза его вспыхивали на мгновение живым и проникновенным блеском, но тотчас же гасли и снова мутнели.
    Он умер на чужбине в восьмидесятых годах прошлого столетия.
    После выхода из камеры Oгрызко, успокоившись немного от тягостного впечатления, я отправился, пользуясь любезностью смотрителя, в камеру № 47.
    Часовой сразу же мне открыв дверь, снова удалился в глубь коридора.
    Я встретил в камере Двожачка.
    При моем виде, он тут же вскочил со стула, на котором сидел, вглядываясь в небольшое окошко, молодой, полный еще энергии человек, измеряя меня любознательным и изучающим взглядом. Когда я представился и пояснил причину посещения и желание чем-нибудь помочь, Двожачек с радостью пожал мне руку, смахивая слезу, что нависла у его глаз. Он, тот час же, усадив меня на постели, стал расспрашивать о новостях с родины, в основном из Царства Польского. К сожалению, я мог ему рассказать больше о Литве, откуда до нас постоянно доходили вести, чем о Варшаве, откуда он был родом. Живо интересовался долей ссыльных в Сибири, обращая пристальное внимание на имена варшавян, из которых он многих знал. Он расспрашивал об их судьбах и деяниях.
    Сюда, в вилюйскую тюрьму, не проникает ни одно сообщение, особенно с поляками.
    Сидящие здесь российские нигилисты были намного счастливее в этом отношении. Их иногда кто-то навещал. Из поляков, как сказал Двожачек, я был первым, кто заглянул в камеру гниющих здесь соотечественников.
    Поэтому для Двожачка я стал неиссякаемым источником известий, по которым этот, видно, отважный человек очень скучал. В свою очередь я стал интересоваться, за что он содержится в могиле, как я называл тюрьму в Вилюйске.
    — Занесла меня сюда буря национальной борьбы, — сказал он уклончиво. — Я принимал участие в движении и головой и рукой. Открутился, благодаря большим усилиям влиятельных людей, от физической смерти, зато умираю здесь за это морально...
    Он вздохнул и опустил голову на грудь.
    Вскоре, однако, поднял чело, а в глазах его мерцали дерзкие искры.
    — Не сдамся, однако! — воскликнул он. Я хочу еще жить и работать! Может дождусь, когда крышка этого гроба откроется для нас... Может быть... ах!... я вернусь к своим...
    Голос молодого человека дрогнул в рыдании. Одиночество тюрьмы уже истрепала ему нервы. С болью я смотрел на эту борьбу духовных и телесных сил. Двожачек был бледный и изможденный, ослабленный отсутствием свежего воздуха и скверным питанием, но дух его еще боролся и не поддавался безнадежному отчаяния.
    Он с благодарностью принял протянутую ему денежную помощь, переданную соотечественниками. В тюрьме этот nervus-rerum отыгрывал, как я знал из опыта, огромную роль, делал добрее охранников, давал больше свободы и лучшую еду. Я пообещал прислать ему также еще несколько бутылок вина.
    Мы сердечно обнялись на прощание. Когда я выходил, Двожачек сказал еще:
    — Сидит здесь также один из светил российских нигилистов, знаменитый Чернышевского. Его стоит посетить.
    Я сделал, как он пожелал. Часовой послушно мне открывал каждую дверь.
    Я постучал в камеру Чернышевского.
    И здесь я нашел отважного, полного еще надежд человека. После вежливого приветствия и объяснения цели моего визита Чернышевский, узнав, что я также, как и его соседи, являюсь польским ссыльным, начал со мной говорить честно и свободно.
    — Дело ваше, я знаю — сказал — польское движение не было мне чуждым. И теперь вот мы переживаем эти вопросы с Двожачком, с которым умеем общаться. Не выпускают нас из камер наших никуда, даже в баню. Так что только кое-какие беседы. Они заполняют это время и оживляет дух. В тюрьме человек может стать философом. Мысль работает сильнее, и во все проникает глубже. Важная вещь, однако, связь со своими. Завидую вам в свободе передвижения... Если бы я ее имел!... Дело наше пошло бы дальше. Общаться нужно, а связи никакой.
    И далее он рассказывал мне о своей партии, о тогдашнем революционном движении в России.
    Был очень разговорчивым и оживленным.
    — Я здесь пишу немного, - сказал, наконец, хотя мне не разрешают.
    На прощание, поблагодарив за посещение, — добавил:
    — Я надеюсь выбраться отсюда вскоре. Может быть, мы еще встретимся с вами как друзья и коллеги.
                                                                              XLIX.
    Похищение Чернышевского. — Освобождение Двожачка. — Впечатления от тюрьмы. — Усилия на улучшение быта осужденных. — Возвращение в Мечу. — Новости. — Смена администрации. — Вытеснение поляков. — В Тихоно-Задонске.
    Выправив эту армию рабочих, я и сам Леной отправился в Maчу, куда, без каких-либо приключений, прибыл быстро и удобно. Друзья мои очень удивились, узнавая, что я еду с севера. Поляки спрашивали меня об заключенных в Вилюйске, а русские понять не могли, как Tаюрский, такое важное дело, как вербовка людей, мог мне доверить.
    Жил я у Лозовских, где собиралась наша колония, слушая с волнением рассказы об Oгрызко и других заключенных в Вилюйске. В ожидании рабочих, пребывание мое здесь продлили, чему я очень обрадовался, потому что мне здесь всегда было как-то тепло и весело.
    Так как Мача была раскинута на несколько верст, то мы ездили в разные фактории, посещая друг друга и флиртуя с молодыми и ладными москальками, которых всячески старались выдать за поляков.
    Между тем, в Maчу пришла новость, которая встревожила меня, да и всех поляков, в отношении нашего будущего. Ленское T-вo продала свои прииска купцу Гинзбургу из Парижа, известному богатею. Этот маленький Ротшильд уже включал их в свои владения. Все Правление планировалось заменить. Tаюрский ушел со своего поста, а его место занял некий Ильин, который распоряжался всем.
    Это был враг поляков, делающий все для удаления с приисков всего польского элемента. В отсутствие, однако, официального по этому поводу объявления мы работали дальше, как должностные лица Ленского Т-ва.
    Поэтому, когда пришли, наконец, рабочие, Пежемский после их распределения, некоторую часть, по старой привычке оставил себе, а с остальных и приданный транспортом провианта отправил со меной в Tихоно-Задонск. И снова я ехал той же дорогой, которой несколько лет назад вез спирт на прииски. Однако, благодаря организованной, при помощи меня, почте, которая сейчас связывала прииска с Maчей, мы комфортно и без устали преодолели это расстояние за несколько дней.
    В Tихоно-Задонске я застал гражданскую войну. Образовались уже две партии: Taюрского, к которой принадлежали все поляки, и Ильина, во главе которой стоял Семенов, помощник Taюрского.
    Партия Taюрского не хотела подчиняться новой власти и обе грызли и притесняли друг друга. Мы жили без завтрашнего дня.
    Отношения так обострились, что дальнейшее пребывание на приисках стало невозможным.
                                                                                   L.
    Смена должности. — Условия жизни в Верном. — Великолерие Сибири. — После одиннадцати лет. — Разрешение возвращения. — Радость. — Отсутствие средств. — В беде. — Борьба с властью. — Увертка помощника. — Отложение выезда. — Возвращение Taюрского.
    Вскоре Семенов, преследовавший везде поляков, захотел меня удалить из больницы, и взвалить на меня обязанность перевозки транспортов с припасами.
    Он воспользовался отсутствием доктора Стоянова, который меня всегда поддерживал.
    А я воспользовался этим, чтобы подать в отставку, тем более, что, благодаря Стоянову, мне уже предоставили работу фельдшера в больнице прииска «Верный», в несколько десятков верст дальше, принадлежащего одному из главных учредителей Ленского Т-ва, Kaтышевцеву, который этот прииск имел в своей собственности. Вскоре, следовательно, я переехал в Верный, где встретил своего хорошего знакомого Городецкого, коллегу по ссылке...
    Я поселился вместе с ним тут же, возле больницы, и разобравшись понемногу в ситуации, обнаружил, что мне здесь хуже, чем в Сухом-Луге, не будет.
    Существование мне снова на какое-то время было обеспечено.
    Директором прииска Верный был некий Пеневский, молодой и веселый человек, который вскоре женился на дочери директора соседнего прииска. Великая была на той свадьбе гулянка, аж дрожал весь прииск. Вместе с Городецким, который был также музыкантом, мы устроили своего рода оркестр, веселя тем очень гуляющих.
    И жизнь снова бежала дальше...
    Восстание, выбив меня из родного седла и бросив в чужую землю, где пришлось жить среди чужих мне людей и условий, в постоянной тревоге о завтрашнем дне, сделало из меня уже другого человека. Я чувствовал в себе какую-то трансформацию и преображение духовное...
    Испытали это, впрочем, почти все польские ссыльные. Ржавчина уже покрывать нас, как железо, начала.
    Постепенно мы принимали чужие обычаи, особенно стакан, неизбежный в местных отношениях. И не почувствовали, как на душе, словно внутри парового котла, оставался некий осадок и генерировался камень чужеродных наслоений.
    Сдирало его, правда, каждое сообщение с родины, любое сосредоточение мыслей и чувств. Но в окружении чужом рос снова и съедал, к сожалению, многих наших соотечественников.
    Ощущение этого состояния вещей хранило меня до сих пор от чужих наростов — к счастью.
    Правда, после удара, который меня хватил, выпивать здесь научился, но душу покрыть чужим камнем не дал.
    Прошло семь лет со времени моего прибытия на прииска и одиннадцать — пребывания в Сибири, когда в один прекрасный день я получил официальное приглашение в Tихоно-Задонск от местного исправника. Я приказал тотчас седлать коня и предстал перед представителем власти. Он, необычно сияя, встречает меня криком:
    — Поздравляю вас с возвращением на родину!
    Я стоял ошеломленный. Кровь мне из сердца внезапно хлынула в голову и снова в сердце вернулась. Я прислонился к двери, чтобы не упасть.
    Исправник же меня обнимал и целовал, говоря:
    — Я получил приказ отправить вас немедленно в Иркутск, откуда вас выправят в Царства Польское. Это Наивысшее Повеление! Ну! ты рад! что?
    Неожиданная новость меня сильно потрясла, что я был не в состоянии вымолвить слова.
    И так тот желанный момент, момент, который я ждал столько лет, — наконец настал!..
    Большая, безбрежная радость залила мне мозг и душу. Я плакал и смеялся одновременно.
    Я не знал, что моя мать прилагала все усилия, чтобы меня и брата вернуть из Сибири. Она разворошила небо и землю. Наконец, ей помогла госпожа Tурчинская, которой, благодаря своим связям в Петербурге, удалось выхлопотать для меня разрешение на жительство в Царстве Польском. В любимую мою Литву вернуться мне было нельзя. Для брата же, как сосланного на каторгу, из которой он уже был освобожден, — ничего сделать не смога.
    Бедная старая мама! она спасала сыновей, как могла, и умела. Отец лежал уже в могиле, а она, распростирая свои слабые крылья над разбуренным домашним гнездом, хотела в нем еще перед смертью собрать свою родную горстку.
    Указ, разрешающий мне покинуть Сибирь, звучал строго: не жить в столицах, не останавливаться в Северо-Западных губерниях, — прямо из Сибири следовать в Царство.
    Успокоившись немного от первых впечатлений радости, подавляя в глубине души взрыв кипящих в ней чувств, я приступил к решению реальных условий моего отъезда. Денег у меня не было. Что зарабатывал, то и съедал. Жизнь на приисках стоила дорого. Желая сохранить хорошие отношения с коллегами, приходилось настраиваться к их камертону. Хотелось бы, чтобы правительство, которое меня сюда загнало, дало бы и денег на возвращение.
    Начались, следовательно, переговоры с соответствующей властью, но, ни денег, ни даже «прогонов» на бесплатный проезд почтой я выжать не смог. Власти же требовали от исправника, чтобы меня поскорей отправил в Иркутск.
    Возникающие отсюда проблемы затмили мне радость первых дней. Только с помощью Kатышевцева я, наконец, кое-как смог выйти из этого положения.
    Мы составили с ним договор, дотированный задним числом, что я принимаю дела на его прииске, и беру в качестве задатка 2,000 руб., которые ему должен отслужить. Когда меня, следовательно, потребовали немедленно отправить в Иркутск, Kaтышевцев не согласился якобы меня уволить, пока ему задолженность не отслужу или правительство ему ее не выплатит.
    На заступничество богатого купца, власти отреагировали. Мне разрешили остаться еще четырнадцать месяцев в Сибири до того времени пока не настанет экспирация контракта.
    Однако, я не думал вовсе оставаться здесь так долго, ибо лазейку для выхода, я имел перед собой открытую. Вырвусь, как птица из клетки, к своим, к свободе, к воздуху! Мне это нужно было только для того, чтобы собрать небольшой капиталец на транспортные расходы, и я был благодарен Kатышевцеву, что мне в этом помог.
    Между тем, Ленское T-вo расторгло соглашение с покупателем прииска Гинсбургом и дела в Tихоно-Задонске вернулись к прежнему порядку. И снова Taюрский заблестел на горизонте, к великой радости ссыльных, служащих на приисках.
    Он заметил мне, что зря покинул должность в Сухом-Луге и хотел бы снова меня видеть там у него, но я ему заявил, что возвращаюсь на родину. Он обрадовался этому, так как это был мой настоящий сибирский друг и наговорил мене тысячу лучших пожеланий. Время моего отъезда уже была не за горами. Я ждал только лета.
                                                                                 LI.
    На родину! — Последние впечатления. — Дорога до Иркутска. — На лодке против течения. — Переправы на Лене. — Снова Пьяная Гора. — Прощание. — Почтой в Москву. — Впечатления у столба. — По железной дороге в Минск.
    Меня съедала лихорадка нетерпения. Сердце рвалось на родину так сильно, что буквально к никакой работе я не был способным. С жадностью скупца, я копил каждую копейку, и, наконец, продав часть своего небольшого имущества, что увеличило мой капитал на приличную сумму, с которой я уже мог смело пустится в путь.
    С некоторым сожалением я расстался с приобретенным здесь оружием, — но и его я продал, сказав исправнику, что уже готов к отъезду. Ввиду того что как раз с нескольких приисков отправляли золото в Иркутск, следовательно, я принял на себя обязанность надзора за доставкой драгоценного металла, и у меня до Иркутска получился бесплатный проезд.
    Полиция рада уже была избавиться от меня, так что все формальности быстро закончили, — остался только прощальный пир, который организовали чиновники с приисков, мои товарищи, и от которого отказаться не мог. После совместного и веселого застолья, после многочисленных тостов наступило, наконец, сердечное прощание, — потому что я уже ни этих мест, ни этих людей, никогда не увижу. Отрезок проведенной совместно жизни прошел как сон, который больше не повторится.
    С поляками я прощался словом: до свидания, веря в их скорое, также возвращение на родину. К сожалению, будущее показало, что не так то легко было вырывается из тяжелых объятий сибирского Молоха!...
    Покидая навсегда эту страну, в которой пробыл семь лет, — никакой по ней тоски не испытывал. Ничего меня с ней не могло связывать, может быть, потому, что пребывание мое здесь было принудительное... Уезжал с таким чувством, с каким, как правило, выезжают из отеля, более или менее удобного.
    Я ехал в этот раз в Иркутск водой, сначала реками Бодайбо и Витимом, а затем — Леной. Обминули мы Maчу, о которой моя память самые милейшие воспоминания оставила.
    Я сожалел, что не могу попрощаться с друзьями и знакомыми.
    Мы плыли против течения. Почтовая лодка, медленно покачивалась на волнах Лены, буксируемая тремя лошадьми, запряженных цугом. Езда была очень удобная и быстрая.
    Лошади, управляемые конным почтальоном шли берегом, таща лодку, которой управлял другой человек, плывущий челном. На каждой станции происходила смена лошадей.
    На лодке была сделана высокая, крытая будка, в которой находились каюты, со столом и кроватями. На носу была кухня.
    Мы так плыли отлично, плыли и спали.
    Единственною неприятность в этой поездке делали скалы, выдвигающие над водой, и загораживающие путь лошадям. В таких местах стояли, как правило, люди с почты для облегчения переправы путникам. Ибо нужно было выпрягать лошадей и перевести их через горы. Лодку же тащили в скалах при помощи острых крюков, которыми, поджидающие нас люди были вооружены и которыми цеплялись за скалы, проталкивая медленно лодку вперед. Иногда преодоление одной версты занимало весь день. Потом лошадей опять запрягали и плыли дальше до новой переправы.
    Случалось что при слабом ударе крюка, когда не зацеплялись за скалу, то лодка наша не имея сцепления, уносилась назад течением воды, пролетев иногда несколько верст.
    Тогда все выскакивали и совместными силами тащили лодку на место зацепления. На этом теряли много времени.
    Самая тяжелая и опаснейшая переправа встретила нас около Пьяной Горы, на которой я уже однажды чуть не лишился жизни, и под которой острыми скалами, нависающими над водой, казалось, что сейчас смерть, меня найдет. Я восхищался только ловкостью этих людей вбивающих крюки в скалы, и их холодной кровью в моменты опасности.
    Однако, вскоре мы все переправы успешно прошли, и добираясь, наконец, до порта Жигалово, откуда уже транспортом я добрался до Иркутска. Сдавши золото в целости, я погостил пару дней у брата, прощаясь со всей польской колонией. Забежал даже до Kатышевцева, желающего оставить меня еще у себя...
    В Москве я пересел на недавно построенную Московско-Брестскую железную дорогу и направился через Смоленск в Минск. [183-250]
    /Kowalewska Z.  Ze wspomnień wygnańca. Wilna. 1911./
                                                                        СПРАВКА


    Юзефат (Иосафат, Jozafat) Огрызко (Ohryzko) род. в 1827 г., происходил из шляхты Лепельского уезда Витебской губернии Российской империи, «польский деятель, белорус родом». После окончания университета в 1849 г. поступил в Санкт-Петербурге на государственную службу по министерству финансов. В середине 1858 г. получил разрешение издавать в Петербурге газету  «Słowo» и основал собственную типографию, но в феврале 1859 г. наместник Царства Польского, князь Горчаков, добился Высочайшего указа о закрытии газеты и заключении Огрызко в крепость на один месяц, за нарушение одного цензурного распоряжения, сделанного в Варшаве. Также Огрызко издал «Volumina legum» и «Pismo zbirowe» (Спб., 1859 г.). В начале 1865 г. Огрызко скомпрометированный документами, найденными в Вильно при аресте лиц, принадлежащих к восстанию 1863 года, был, усилиями M. Муравьева, арестован, несмотря на защиту влиятельных лиц в Петербурге. Доставленный в Вильно, Огрызко стойко отвергал свою причастность к мятежу, но член Виленской особой следственной по политическому делам комиссии, штабс-капитан Николай Гогель, смог добиться от его некоторых важных признаний. После процесса, который продолжался около года. Огрызко был присужден к смертной казни, замененной на 20 лет каторжных работ. В феврале 1866 г. он уже находился на Нерчинской каторге в Забайкалье, откуда вскоре был выслан в Якутскую область. 7 декабря 1866 г. он вместе секретным арестантом под № 16 Юзефом Двожачеком был доставлен в Якутск.

     [Юзеф (Józef) Двожачек (Dworzaczek) род. в 1830 г., участвовал в Великопольском восстании в 1848 г., служил лекарем госпиталя Св. Николая в Ленчице, недалеко от Лодзи, с 1862 гражданский начальник повстанческой организации Ленчицкого повета, участвовал 24 февраля 1863 г. в битве под Доброй, где повстанцы были разгромлены и рассеяны, был выдан немецкими колонистами и осужден к смертной казни, замененной 12 годами каторжных работ в Нерчинских заводах в Забайкалье.].


    Как отмечал в 1867 г. в Якутске медицинский инспектор, Двожачек страдал головными болями «сопровождаемые лихорадочными движениями, происхождение коих можно объяснить с некоторою вероятностью страданием мозга после нанесенного ему за несколько месяцев перед сим удара палкой по голове одним сумасшедшим, следы повреждения от коего имеются на покровах черепа в виде рубца».
    В апреле 1868 г. Огрызко, как секретный арестант под № 11 был доставлен, вместе с Двожачком в окружной город Вилюйск Якутской области, и заключен в тюремный замок, который был построенный в 1867 г.
    Посетивший узников в марте 1869 г. якутский губернатор В. К. Бодиско отмечал, «что преступник под № 11 сохранил в полной мере всю энергию и свежесть мыслей», «другой же под № 16, нервный, больной и раздражительный и по-моему близок к помешательству». Также им были разрешены «прогулки за оградой тюрьмы и занятия огородничеством»
    28 марта 1870 г. Двожачек, согласно распоряжению генерал-губернатора Восточной Сибири от 3 февраля 1970 г., был переведен на поселение в Павловское селение Якутского округа Якутской области, де и умер 30 мая 1870 года. Именем Юзефа Двожачка в 1992 г. названа одна из улиц в Лодзи (Польша).
                                        ulica Dworzaczka między Woskową a Jeziorańskiego
                                              http://lodzkie.fotopolska.eu/278945,foto.html
    Огрызко остался единственным узником в Вилюйском тюремном замке. 12 ноябре 1871 г. генерал-губернатор Восточной Сибири Н. Синельников отдал распоряжение Якутскому губернатору В. Де-Витте о разрешении перевести в Якутск на жительство под наблюдением полиции политического преступника Юзефата Огрызко. 23 декабря 1871 г. Огрызко был отправлен из Вилюйска и 29 декабря 1871 г. доставлен в Якутск.
     А уже в январе 1871 г. в Вилюйский тюремный замок был доставлен Николай Гаврилович Чернышевский (1828-1889), который пользовался там определенной свободой, а в августе 1883 г. Чернышевского перевели в Астрахань, «под наблюдение полиции».
    В Якутске Огрызко находился под наблюдением полиции и занимался земледелием. В 1974 г. он был переведен в окружной город Верхоленск Иркутской губернии, а в 1876 г. ему было разрешено жительство в Иркутске, где в 1890 г. он умер.
    Иза Вилючан,
    Койданава
    Валерий Пшиборовский (Walery Przyborowski) род. 27 ноября 1845 г. в Домашовицах Келецкой губернии Царства Польского Российской империи, в семье учителя. Принимал участие в восстании 1863 г. После поражения, раненный, был взят в плен и несколько месяцев находился в заключении. После переехал в Варшаву, где обучался на историко-философском отделении Главной варшавской школы. Сотрудничал с разными печатными изданиями. Писал под псевдонимом Zygmunt Lucjan Sulima. После 1900 работал учителем истории в гимназии в Радоме. Умер 13 марта 1913 в Варшаве.
    Апалёния Пшыпшапшынская,
    Койданава
                                      Kowalewska Zofia: Ze wspomnień wygnańca.
                              Nakład księgarni Józefa Zawadzkiego w Wilnie. 1911. r.
    Восстание 1863 года. в Литве и Беларуси еще ждет своего историка. Мы знаем о нем немного, писалось об отряде Нарбута, Топора (Звеждовского), кампании Сераковского, пожалуй, немного о партии Tраугутта, о. Мацкевича и Врублевского, но кроме этого мы мало что знаем. Трагическая история этой борьбы, казалось, навсегда пропала в мрачных литовских пущах. Только в последнее время, благодаря несколько улучшенным цензурным условиям, вышло несколько работ по истории восстания на Минщине.
    К ряду таких работ принадлежит книга, изданная в Вильно, название которой я привел в заголовке. Госпожа Софья Ковалевская приводит в ней воспоминания своего друга Aполлинария Свентожецкого, который, как и вся семья Свентожецких, принял живое и активное участие в восстании. Описываютя здесь в основном действия отряда Павла Дыбовского, который взял себе псевдоним Заремба...
    Во второй части книги самыми важными и исторически значимыми является сведения, касающийся Юзефата Oгрызко. Мемуарист от ссыльного кс. Шверницкого, которая разъезжал по Восточной Сибири исповедуя, женя ссыльных, крестя их детей, узнал, что в Вилюйске, в Якутской области в земле, на крайнем севере, сидит в тюрьме Юзефат Огрызко. Свентожецкий узнав об этом, решил поехать в Вилюйск и добраться до Oгрызко. Собрав немного денег от товарищей по ссылке, он отправился туда зимой, и благодаря рублю и рюмке пробрался в камеру знаменитого заключенного. Он застал его в полубессознательном состоянии, пишущим свои воспоминания, которые вечером рвет в клочья. На предложение помощи, Oгрызко ответил: «Мне уже ничего не нужно. Книга моей жизни уже закрыта. Оставьте меня в покое!»».  И автор на стр. 220 сообщает: «говорили, но это на сказку похоже, что Муравьев имел личные счета с Oгрызко и что простить ему не мог какой-то темной и тщательно скрываемой в Петербурге — страницы своей жизни». К сожалению, это не сказка, а сущая правда. Oгрызко имел большое влияние на богатую вдову Kарамзину (в девичестве Демидову) и когда Муравьев захотел непременно, чтобы его сын (будущий Ковенский губернатор, карточный игрок, пьяница и гуляка) взял опеку над имуществом несовершеннолетнего сына Kaрамзиной, Oгрызко этому сопротивлялся, указывая на плохой репутацию Муравьевых, как отца так и сына, в руках которых большое состояние Демидовых станет жертвой краж и грабежей. Этот факт стал причиной личной ненависти Муравьева к Oгрызко и страшной мести, которую на обрушил на этого патриота и отважного человека палач Литвы...
    Книга воспоминаний Свентожецкого содержит несколько десятков портретов ссыльных, отображенных, однако, довольно небрежно. Хотя книга издана старательно и даже красиво.
    Z. L. S.
    /Kwartalnik historyczny. Nr. 3/4. Lwów. 1911. S. 539-542./
    Бенедикт Тадеуш Дыбовский (Benedykt Tadeusz Dybowski) род. 30 апреля (11 мая) 1833 г. в имении Адамарин Вилейского уезда Минской губернии Российской империи. Первоначальное образование получил в Минской губернской мужской гимназии, где учился вместе с Мельхиором Чижиком. За участие в восстании 1863 г. был приговорен к смертной казни, замененной на 12 лет каторги, которую отбывал в Забайкалье. В 1877 г. вернулся на родину, с 1883 г. преподавал в Львовском университете в Австро-Венгрии. Умер во Львове в 1930 г. и похоронен на Лычаковском кладбище в некрополе повстанцев 1863 года.
    Идалия Ючигейская,
    Койданава.

                                                                            II
                                                                 «Слушай, не слушай, а врать не мешай».
                                                                                 Русско-сибирская пословица
    О партии Зарембы, насколько я знаю, писал также г. Аполлинарий Свентожецкий; который подал на 50 печатных страницах, сообщения самого разнообразного свойства. Однако, можем ли мы доверять этим его рассказам? Вот вопрос, на который мы должны ответить, критически рассмотрев их.
    Г. Софья Ковалевской, в девичестве Лентовская, обработала воспоминания А. С. в своей литературно-стилистической манере и выпустила их под заголовком «Из воспоминаний ссыльного». Когда эти воспоминания первоначально появились на странице одной из виленских газет, я обратил внимание редакции этой газеты, что эти воспоминания не соответствуют истине. Несмотря на мои замечания, они продолжали печататься далее, а затем были изданы отдельной книгой на 262 страницах. Я высказался определенно, что они далеки от истины. Но для того, чтобы точно можно было бы определить размах и значимость импровизации автора воспоминаний, о которых идет речь, а также, чтобы определить границы его легкомыслия, или, скорее всего, его болезненной психики, начнем с его самой большой и самой важной импровизации, потому что она касается лиц, хорошо известных нашему обществу, которыми являются: Юзефат Oгрызко и др. Двожачек.
    В 1875 году в Maчу, где находился г. А. С.  прибыл кс. Шверницкий, который, как настоятель объезжал, как обычно, свой обширный приход. Г. Аполлинарий так описывает свою встречу с кс. Ш.: «Большое удивление польской колонии в Maче, рассказывает г. A. С., вызвало то, что ксендз вернулся из Вилюйска быстрее, чем обычно, сильно взволнованный и подавленный... Вскоре, когда собралась небольшая польская община, ксендз рассказал нам, что в Вилюйске в страшных казематах, без имени, обозначенный только номером - сидит Юзефат Огрызко. Ксендз нашёл его в камере под № 40»...
    Процитировав вышеуказанное сочинение г. Aполлинария, мы теперь сравним для контроля, следующие факты и даты: несколько лет назад я опубликовал в Bibliotece Warszawskiej, насколько возможно точную и подробную биографию Юзефата Oгрызко. Подробности и даты, я взял из документов, присланных мне Владимиром Спасовичем, Михаила Kоссовским и Генриха Волем. Первый из них прислал им написанную Биография Oгрызко вплоть до времени его заключения, вместе с записками, написанными Oгрызко в тюрьме. Второй предоставил крайне подробное биографическое описание Огрызко, начиная с тех времен, когда он жил в Петербурге, аж до последних мгновений его жизни в Иркутске. Коссовский, жил в Иркутске, занимался делами Огрызко, на его имя приходили деньги, и вся корреспонденция Огрызко из Петербурга. Затем Oгрызко жил долгое время вместе с семьей Koссоковского. После написания биографии Oгрызко, я ездил специально в Варшаву и в Отвоцк, где был тогда в санатории Генрих Воль, и мы вместе отчитали рукопись и проверили все даты и факты так, что в них нет ни малейших сомнений.


    Так вот, в 1871 г., благодаря стараниям Якутского губернатора Де-Витте, Oгрызко разрешили жить в Якутске; ранее, от 1866 году, он был заключен в тюрьме, специально для него построенной, в Вилюйским округе, а не в Вилюйске. — По прибытии в Якутск, Огрызко основал ферму недалеко от города, занимался земледелием, с большими затратами собственного труда и энергии. В 1874 г., благодаря хлопотам друга Oгрызко, известного русского ученого, проф. Kaвелина в Петербурге, Oгрызко получил разрешение на проживание в окружном городе иркутской губернии — Верхоленске, а в конце того же года прибыл в Иркутск. В 1875 году он вернулся в Верхоленск, и пробыл там до 1876 года, после чего ему было разрешено постоянно проживать в Иркутске. Вблизи города (Пивовариха) он устроил земледельческую ферму, и только в 1878 году он закинул ферму и занялся поисками золота по реке Витим на севере. Умер в 1890 году, с 17 на 18 марта ст. ст.
    Все время своего пребывания в Иркутске и на приисках золота, почти до конца жизни, Oгрызко был чрезвычайно активным, вставал на рассвете, сам досматривал рабочих; все восхищались его энергией, которую ни возраст, ни тюрьма сломить не смогли.
    В 1876 году я посетил Oгрызко на ферме; в 1879 году, проездом на Камчатку, я видел его несколько раз в Иркутске, он выглядел здоровым, готовился тогда к экспедиции на север. Это, что до Огрызко. Что касается доктора Юзефа Двожачка, то он в 1866 году был вывезен из Кaдaи, так же, как и Oгрызко, в Якутию; через два года, то есть в 1868 году, как рассказывают, он умер там, заболев брюшным тифом. Другая версия говорит, что он болел воспалением легких и умер в Якутске. В любом случае, в 1871 году, когда Oгрызко прибыл в Якутск, др. Двожачек уже там не жил [О др. Двожачке очень кратко упоминает Людовик Ястребец Зеленка (Wspomnienia z Syberji, Sеrja 1-sza, str. 124.): «Д-ра Двожачка, у которого нашли устав нашей камерной жизни, увезли в Якутию (1866), где он закончил свою мученическую жизнь». Затем: О др. Юзефе Двожачке подает также сообщения г. Август Kренцкий, который уже несколько десятков лет тщательно собирает подробности о повстанческой деятельности во всей Польше, и это неутомимый исследователь на этой ниве. Он сообщил мне, что др. Юзеф Двожачек практиковал в Ленчице, там он исполнял обязанности военного начальника Национального Правительства. После организации партии, когда командир, в нее назначенный не пришел, то он принял на себя командование. В 1864 г. был выслан в Зерентуй, где исполнял обязанности хозяина, или старосты партии заключенных, в 1866 году был вывезен в Якутию.].
    Что касается Чернышевского, то он был осужден на 7 лет каторги — какое-то время находился в Усольской больнице, где его встречал Рогинский, затем был перенесен в Kадаи, а оттуда в Александровск. После отбытия 7 лет каторги, вышел на поселение. Шеф жандармов в Петербурге Шувалов назначил ему местом поселения Вилюйский округ в Якутской области. Поселили его в Вилюйске, но не в тюрьме, а на вольной квартире, там он жил 11 лет, с 1872 по 1883 год. Вел «очень замкнутую» жизнь, как говорит г. Адамович, повстанец 1863 г., который до сих пор проживает в Иркутске, и добавляет, что из Европейской России присылали Чернышевскому «массу различных подарков, между прочим, коробки сигар так, что в его квартире лежали целые стопки этих коробок». В 1875 году 12 июля пытался освободить его некто Mышкин, но это ему не удалось. Об этом намерении Чернышевский ничего не знал, (Русская Старина, 1890. Том 66.). В 1883 г. министр внутренних дел Толстой выдал Чернышевскому дозволение на жительство в Астрахани, Казанской губернии. В 1889 году астраханский губернатор кн. Вяземский выхлопотал ему разрешение вернуться в родной город — Саратов, где вскоре после приезда в 12 часов 37 минут, в ночь, с 16 на 17 октября, умер в результате кровоизлияния в мозг.
    На основе дат и фактов, приведенных выше, мы видим довольно ясно, что рассказ г. Aполлинария Свентожецкого, как импровизация, как сочинение, не имеет ни малейшего даже намека на истину. Когда я читал в первый раз все эти сказки, понять я был не в состоянии, как они могли возникнуть в сознании г. Aполлинария, как они там, вылились, в длинные описания путешествия, которого он не совершал, в диалоги с людьми, которых никогда в жизни не видел. Я долго искал возможность объяснения этого психического состояния автора книги «Из воспоминаний ссыльного». И мне, кажется, я нашел это объяснения в умственной болезни, в расстроенной психике, человека известного мне по Сибири, а именно, нашего земляка, бывшего российского офицера г. Kaэтaнa Богуславовича Чаплеевского (о нем я писал ранее).
    Г. Каэтан, воспитанный в кадетском корпусе, живя среди офицеров российской армии, привык к выдумыванию необычных рассказов, и в этом не отличался ничем от своих товарищей, но отличался от них тем, что верил в то, что сам выдумывал, так, как бы это происходило с ним на самом деле. В его памяти возник настоящий хаос, он уже не мог отделять вымысел от реальности, пережитую им, даже сновидения часто принимал за реальность. Рассказывал, как-то, что он был адъютантом генерал-губернатора Муравьева, что у него была невеста, которая его бросила и вышла замуж за другого, что ему Бернардинцы задолжали несколько десятков тысяч руб. сер., и т. д. и т. п. Никто этим рассказам г. Kaэтана не верил — и все его неправдоподобные россказни называли «Каэтанские рассказы» или «Каэтанские повести». Причиной такого психического состояния г. К. был алкоголизм. Мне кажется, что я не ошибусь, что эту же причину укажу и для повествования г. Aполлинария. Сам он в своих воспоминаниях неоднократно признается, что постоянно употреблял, а также злоупотреблял спиртными напитками - выбросил бутылку в окно, чтобы снова подобрать ее; он был убежден, что без спирта люди на морозе не могут выдержать и взял с собой на предполагаемую поездку в Вилюйск «спирт в бочках». Так вот, мне кажется, что это возможно единственный способ объяснения психического состояния, в котором сочинял свои воспоминания г. Аполлинарий, а согласно европейскому законодательству, это может стать единственным смягчающим обстоятельством при оценке важности и значения его воспоминаний...
    Я уже упоминал ранее о том, какие именно причины послужили г. Aполлинарию для его импровизации в трех рассказах, но есть еще четвертый, который переполняет наивностью и отсутствием элементарной логики. Здесь все является вымыслом, как поездка в Вилюйск так и диалоги с людьми, там заключенными.
    Все эти четыре, представленные выше истории, так и вся книга, включающая 262 страницы имеет одинаковое значение, относительно истины, но ее г. Аполлинарий вовсе не имеет в виду. Он переносит к прим. Алтайские горы так далеко на север, аж к Становому хребту, заставляет реке Селенгу вытекать из Байкала; находит два вида лосей в Сибири; у него медведи пугают зимой людей, забывая о том, что они должны впадать в зимнюю спячку. Края леса расцвечивает г. A., как „сочельник елку" „тысячами мерцающих огней», говоря, что это стаи волков. И так постоянно, с одной неправды на другую, ведется весь рассказ. Это тоже, как я сказал выше, необходимо отметить как байки г. Aполлинария, под названием «воспоминания ссыльного». Чтобы доказать неправду этих четырех рассказов я привел неопровержимые факты и свидетельства еще живущих людей. Остального я здесь касаться не буду, отметив только, что все, что он написал о партии Зарембы, и о его там бытности, является фантазией больного ума, который уже не может в своей памяти отделить истину от вымысла...
    Рассказы «Из воспоминаний ссыльного» можно только сравнить с вымышленными путешествиями Др. Теодора Tрипплина, который, отпустив вожжи фантазии, произвольно придумывал удивительные приключения. Путешествию в Сахару Tрипплина появился достойный соперник — путешествие г. Aполлинария в Якутск и Вилюйск.
    /Dybowski B.  Wspomnienia z przeszlości pólwiekowej. Lwów, 1913. S. 19-32./

    Вандалин Черник родился в 1842 г. в фольварке Садки Новогрудского уезда Минской губернии Российской империи. Будучи юнкером Санкт-Петербургского кадетского корпуса, он в 1863 г. вернулся на родину и принял участие в восстании против России. Участник битвы под Миловидами и Новогрудком. В 1964 г. сужден на 8 лет каторги в Восточной Сибири.
                                                            Критический обзор
                         «Мемуаров Aполлинария Свентожецкого, ссыльного 1863 г.»,
                                  написанных с его слов Софьей Ковалевской.
    Мне, случайно, попали в руки воспоминания ссыльного с 1863 года, Aполлинария Свентожецкого, записанные с его слов г. Софьей Ковалевской в 1911 году. Я с радостью их читал, думая, что найду там воспоминания о многом пережитом, тем более, что с Aполлинарием Свентожецким я совершил путь от Минска аж до Иркутска, и все действа этого пути, также, как и 40-летнее мое скитание по всей Сибири, хорошо отложилось в моей памяти. Но, к сожалению, я нашел там только ужасное преувеличение, полное экзальтации, доходящей до искажения фактов... Но я не удивился тому, потому что хорошо знаю причину этого. Но наше общество, читая эти воспоминания о прожитом времени, может дать им определенную веру, и смотреть будет на воспоминания, как на историческую хронику...
    Я бы очень хотел, чтобы мне кто-нибудь объяснил, является ли это необходимой вещью, говоря о польских ссыльных, скрывать святую правду, в преступлении видеть героизм, в нарушении моральных принципов игривость и т. д.
    Г. Свенторецкий знал меня хорошо, не только по совместному пути и по Тюмени, где в течение 6 недель мы стояли в одной квартире, но и со времен пребывания в Teльме, находящейся от Усолья в 5 верстах, откуда почти каждую неделю летом ходил в Teльму и к Гольцендорфу. Несмотря на это, он не упоминает мое имя и вопреки истине вспоминает (стр. 73-75), что я сидел вместе с ним в Минске в монастыре Бернардинок, что осужден я был «на поселение» и что вместе с ним и Новицким получил «конфирмацию генерал-губернатора Кауфмана...»
    В сущности, я сидел в монастыре Бернардинов, где председателем следственной комиссии был знаменитый в те времена полковник жандармерии Лосев. Каждый признает, что меня, как бывшего подхорунжего российских войск, нельзя было так просто осудить «на поселение». Инкриминировали мне не столько участие в восстании, сколько дезертирство и измену, что, по законам военного времени, карается смертью. И конфирмовал меня не Kауфман, а генерал Потапов. Не мог конфирмовать Кауфман меня и Свенторэцкого, ибо, как раз во время нашего проезда через Вильно, Кауфмана там еще не было.
    Следовательно, я пошел на каторгу.
    Первым, однако, манифестом в мае 1866 г. срок каторги мне был сокращен вдвое, а осужденным менее чем на 5 лет, дали свободу, т. е. «поселение». Я отбыл на каторге пять лет и чашу этого мученичества выпил до дна, благодаря забайкальской авантюре, когда был выслан после объявления манифеста вместе с другими на станцию Mишуху, и был свидетелем этого восстания...
    Воспоминания Свентожецкого основаны на легенде. Г. Ковалевская писала то, что рассказывал Свентожецкий, сам же он слышал это от других. Отсюда столько ошибок и перемешивание вымысла с истиной...
    Для объяснения этого, я цитирую здесь собственные признания автора (стр. 110).
    «Правда, после удара (при выходе замуж невесты), который меня хватил, выпивать здесь научился, но душу покрыть чужим камнем не дал» (стр. 245). Здесь я могу засвидетельствовать, что этот талант Свентожецкий привез с собой с родины, а в Сибири только его усовершенствовал... Во время своей бытности в Tельме Свентожецкий за поручительством кожевенника Гольцендорфа, получил должность счетовода с зарплатой в 50 руб. в месяц, в то время, когда Гольцендорф получал 150 руб. Так вот, для обоих нужно было 1/4 ведра водки в день, что в месяц стоило 90 руб. После года такой жизни Гольцендорф увидел, что кроме долгов ничего у него нет, что он работает почти бесплатно, скатываясь в пьянство и что Свентожецкий является для него обузой. С той поры они начали препираться и избегать друг друга. Наконец Свентожецкий вынужден был покинуть Тельму и уехать в Иркутск, где благодаря ходатайству доктора Свиды, он получил должность вроде бы фельдшера на золотых приисках Катышевцева. Здесь невольно напрашивается вопрос: можно ли, злоупотребляя столько времени алкоголем, иметь здоровые «рефлексы мозга?»
    Поэтому то мемуары Свентожецкого «родились» в 40 лет после возвращения его на родину, и написаны они в расчете на то, что мать-земля поглотила уже свидетелей, которые вероятно бы выступили с протестом против заключенного в них кричащей неправды.
    До какого же фатального извращения сознания дошло, когда настолько мизерное и никчемное положение, как арестантского старосты, могло пощекотать самолюбие Свентожецкого. И не суть в том, что хвалился он тем приятным положением, а тем, что выставил себя за такого деятеля, перед которым даже власти преклонялись...
    Скажу также несколько слов о географических и этнографических нелепостях.
    У Свентожецкого Алтайские горы, которые тянутся по границе западной Сибири через уезды Бийский и Барнаульский, перенесены в восточную Сибирь на Лену (стр. 187, и l90). — Река Селенга, которая берет начало в Монголии, недалеко от Kяхты, и течет через город Селенгинск в Забайкальской области, вливая свои огромные воды в Байкал, на восточном берегу, была перенесена в Иркутск, как приток Ангары, выплывая тоже из Байкала, и мутные свои воды соединяет с хрустальными водами Ангары в Иркутске. — Остяки, которых извечными кочевьями являются низменности реки Обь, у Свентожецкого нашлись на реке Лене. Что до диких туземцев (стр. 120 и 193), то о таких Сибирь никогда не слышала и не имеет о них ни малейшего представления; они являются плодом больного воображения Свентожецкого...
                                                                                     ***
    Наверное многие, прочитав повествование Свентожецкого о поездке его в Вилюйск для посещения Oгрызко, поверят в истинности этого факта, также как и в другие россказни имевшихся место в этой поездке. Полагаю, что это не имеет для вас никакого принципиального значения. Но что до меня, то я готов поклясться, что этот факт лживый, в подтверждение чего привожу мои о сем заключения.
    Сам Свенторжецкий говорит (стр. 203), что Taюрский, простой крестьянин, почти неграмотный, получал зарплату в 20.000 рублей в год. А, следовательно, невольный вопрос: за что? Ответ очень прост: за то, что не пил, не играл в карты и хранил интересы хозяина. И если так, то мог ли он Tаюрский посылать Свентожецкого, якобы для вербовки рабочих, там, где их никогда не было, в голую пустошь, в тундру? мог ли он рисковать, впутываясь в авантюру и швыряя на эту экспедицию несколько хозяйских тысяч? Ведь аренда шести нарт (саней), а также каюров (кучеров) и 12 пар оленей, ему хорошо известно, что может стоить. Якутов же для работ на прииски не берут, потому что они слабые и беспомощные, это истина также неизвестна, и даже в настоящее время, кто читает газеты, тот может отметить с факта стрельбы в рабочих на ленских приисках за забастовку, что там и сейчас работают рабочие из России, и из южной Сибири, и никакого якута там нет; и всегда вербовка рабочих на прииски происходит весной, перед самым открытием судоходства, а не в зимний период, так как в противном случае пришлось бы выплачивать рабочим вторые задатки, которые составляют от 50 до 100 руб., а не по 3 руб., как это, якобы, давал Свентожецкий.
    С Oгрызко я встречался в Петербурге еще до восстания, и во время моего пребывания в Иркутске от 1881 по 1888 год у меня с ним даже были общие интересы. Это был идеалист чистой воды: всегда мечтал о школах, библиотеках, о публицистике на родине, а для осуществления этого стремиться в Сибири к обогащению. Был Oгрызко адвокатом в Иркутске у богатой вдовы Поповой, получал 3 тысячи рублей и иметь достойную квартиру. Он был уже близок к цели, потому что владел золотыми приисками, на базе ста акций, половина из которых принадлежала ему, а вторая половина другим компаньонам полякам. Его, однако, погубила доверчивость, которой пользовались даже ссыльные. Достаточно было появиться у него и сообщить, что нашлось богатое месторождение золота, и уже кошелек Oгрызко был к услугам мошенника; он верил каждому.
    Описание Oгрызко, сделанное Свентожецким, не соответствует действительности. Он был среднего роста, худой, темный шатен, лицо было смуглое и растительность на лице настолько плохая, что скорее можно сказать, что у него не было никакой.
    Чернышевского я встречал пару раз в Верхоленском округе, где он был поселен после освобождения в Манзурской волости, рядом с моим сибирским отечеством, — хотя он и не пробыл там и полгода, так как получил разрешение на выезд в Астрахань. Чернышевский произвел на меня впечатление маньяка: он был всегда молчаливый, задумчивый и вытащить его на разговор было непросто. Прежде он пребывал на Александровских заводах вместе с нашими ссыльными, но когда власти зафиксировали организацию его побега, выслали Вилюйск, где находился Oгрызко.
    О Дворжачеку не имею представления: никогда его не встречал и не слышал даже о нем.
    Oгрызко утверждал, что за 4-летнее с лишним пребывание его в Вилюйске он не видел ни одной души со стороны; охраняли их жандармы, которые имели свое жилище рядом с тюрьмой. Никакие гражданские власти, кроме доктора, вхождения к нам не имели, доктор же, без жандарма войти не мог, а разговоры, не касающиеся дела, были жандармами запрещены. Заключенным давали читать российские газеты. Камеры не закрывали; заключенные ели и прогуливались вместе; имели у жандармов свои деньги и могли по желанию улучшить свое питание. Обходились с ними вежливо и называли «господин» (господин Oгрызко, господин Чернышевский и т. д.), а не номерами, как рассказывает Свентожецкий.
    Чернышевский был литератором и публицистом, как и Oгрызко, — ни к какой партии не принадлежал и ломал себе голову, за что его сослали. Сторонники Чернышевского хотели его выкрасть и с Вилюйска. С этой целью некто (видно, студент) Лопатин, в мундире жандармского офицера, появился в Вилюйске с наиподлиннейшими бумагами и с приказом выдать ему Чернышевского. Когда уже дело почти шло к завершению, то жандармы заметили, что аксельбанты господина офицера находились не на той стороне, как указывало предписание; отсюда возникло подозрение и предложили г. офицеру, послать эстафету в Якутск, а оттуда по телеграфу скажут о разрешении выдачи Чернышевского. После такого ответа офицер исчез, а подозрение превратилось в уверенность, что это был обман, о чем тотчас было дано знать в Иркутск, где Лопатина при въезде арестовали.
    Теперь прошу сопоставить рассказ Свентожецкого. Возможно Oгрызкo на время его визита прицепил себе длинную, седую бороду, потому что до самой смерти в 1890 году седым еще не был: всегда активный, энергичный и обеспеченный средствами на жизнь, хотя потеря за свою доверчивость, своих и компаньонов приисков, сильно повлияла на его характер и могла стать причиной преждевременной смерти.
    Наконец рассказы Свентожецкого о встрече в этой знаменитой поездке со стаями медведей, о нападении на путников медведя и стаи волков и т. д., и т. п. тоже относятся к области сказок. Во-первых эти звери пребывают только в средней полосе, а на севере, в районе тундр, где флора чахнет и переходит в карликовую, такого же рода придерживается и фауна; там уже царство лисиц, зайцев, белых куропаток и песцов, и если бы были волки и медведи, то наверное якуты не смогли бы содержать огромные стада северных оленей, которые исходя из закона природы стали бы добычей этих хищников. Свентожецкий, столько наговоривши о своем историческом ружье и о своей охоте в Сибири, даже не знал, что медведи на зиму засыпают, и в то время никогда не ходят. Рассказанные им обычаи, образ жизни, собирание комиссией «ясака» (налог шкурами) и т. п. не соответствуют истине и реальности. Ввиду того что объяснять это неуместно и не к месту, то интересующимся такими вещами, рекомендую прелестные и правдивые описания быта якутов Серошевского под названием «На краю лесов».
    В заключение этого беглого обзора могу только добавить, что я жалею по-настоящему г. Koвалевскую, которая, как вы видите, с таким чистым и искренним сердцем раздувала пепел, который, к сожалению, всегда останется пеплом, а оливковое масло всегда выйдет на поверхность воды.
    8-го июля 1912 года.
    Имение Садки,
    ст. жел. дор. Полес. Новогрудок.
    Минская губ.
    /Wandalin Czernik. Pamiętniki weterana 1864 r. Wilno. 1914. S. 68-87./
    Адам Иосифович Мальдис род. 7 августа 1932 г. в д. Россолы Ошмянского повета Виленского воеводства Польши (II Речи Посполитой), в крестьянской семье. В 1956 году окончил факультет журналистики БГУ, аспирантуру при Институте литературы имени Янки Купалы АН БССР. В 1963 году защитил кандидатскую диссертацию на тему «Белорусско-польские литературные взаимосвязи во второй половине XIX века». Доктор филологических наук (1987), профессор (1990).
    Маня Вустрань,
    Койданава.

    Адам Мальдис
                                                      СКАЗ О ЗАБЫТЫХ ГЕРОЯХ
    1864 год... В белорусских лесах еще звучать выстрелы, звенят повстанческие косы. Немногочисленные и плохо вооруженные отряды мужественных патриотов еще время от времени идут на неровный бой с царскими войсками, но все реже и реже выходят победителями. Восстание терпело поражение. На белорусскую землю легла тень виселиц, возведенных па приказу кровавого Мураўева-вешателя. По дорогам конвойные гнали на восток закованных в кандалы участников восстания и тех, кто им помогал и симпатизировал. Беларусь одевалась в траур, хотя за черный цвет одежды угрожало самое суровое наказание.
   По далеко неполным официальным сведениям Муравьев и его пособники приговорили к смертной казни в Беларуси и Литве 128 участников восстания. Свыше девятисот человек сосланы на каторгу, тысячи отправлены по этапам на поселение в Сибирь. Только по суду было репрессировано свыше 9000 человек. А сколько повстанцев полегло в боях, сколько умерло от голода и пыток в тюрьмах! Народная память сохранила имена далеко не всех поборников за народное дело. Виноваты тут и царские чиновники, которые старались начисто замести следы, виновно и неумолимое время...
    Восстание 1863 года в Беларуси и Литве в нашем воображении неизбежно связывается с личностью Константина Калиновского. И все же величественная фигура этого пламенного революционера не должна для нас затмевать его боевых друзей и сподвижников. Говоря про Калиновского, нельзя не вспомнить благодарным словам и уроженца Беларуси Валерия Врублевского, который был соавторам «Мужыцкай праўды», а затем - генералом Парижской коммуны. Мы должны помнить и особу легендарного узника Шлиссельбургской крепости инженера Бронислава Шварце. В дни восстания он организовал в Белостоке нелегальную типографию и издавал в ней листовки на белорусском языке.
    И только ли они! Мне хотелась бы, опираясь на редкие публикации и архивные документы, рассказать про героичный жизненный путь еще нескольких участников восстания 1863 года, имена каких незаслуженно забыты. По-разному сложилась их личные судьбы: один был сослан в Сибирь, второй расстрелянный в Минске, третий погиб на поле боя, другие эмигрировали за границу. Но все они одинаково любили свою родину и свой порабощенный народ, с одинаковой самоотверженностью сражались, говоря словами тогдашних революционеров, «за вашу и нашу свободу».
    ...Аполлинарий Свентожецкий родился на Минщине. Его родители жили в деревне Кривичи неподалеку от Ракова. Учась в Петербурге, в Медицинской академии, Свентожецкий познакомился с русскими революционерами-демократами. Еще в юношестве он начал записывать свои впечатления, которые через 50 лет частично были изданы в Вильно Софьей Ковалевской.
    Свентожецкий вспоминает, что весной 1863 года он приехал в Минск и тут встретился с Павлом Дыбоўским, известным под псевдонимом Заремба. Дыбовский обязал его организовать восстание в околицах Ракова, Свентожецкому предписывалась идти со своим отрядом на север, в сторону Радошкович, уничтожить по дороге все телеграфные столбы, забрать в Новом Дворе запасы оружия и потом направиться в Илью для объединения из вилейским отрядом Козела. Выполняя этот приказ, Свентожецкий начал объезжать окружающие деревни и вести агитационную работу средь крестьян и шляхты. Побывал он и в Люцинцы, фольварке, который принадлежал известному белорусскому поэту Дунину-Марцинкевичу. Последний оказал повстанцам посильную помощь.
    В мае 1863 года Свентожецкий одел повстанческую форму и направился на сборный пункт - в Михалово у Ракова. Сначала полагалась, что сюда придет около 100 человек, пришло же - 20. Одновременно некто принес известие, что отряд Козела разбит. И потому Свентожецкий пошел с отрядом не на север, а на юг. Через несколько часов повстанцы были уже в Выганичах, поместья известного композитора и любителя искусств Михала Грушвицкого. В Выганичах отряд пополнился шорник Григорием Гаваровским, а в Душкове - офицерам русской армии Станиславам Рэмпелем. Крестьяне везде благожелательно встречали повстанцев, говоря им: «Няхай Бог таму помагае, хто да нас будзе добры».
    Вскоре отряд Свентожецкого слился с отрядом Павла Дыбовскога, который взял командование в своей руки. Командир установил среди повстанцев строгую дисциплину и добился победы в первой стычке с врагом под Уздой. Рядом с белорусами и поляками в отряде Дыбовскога сражались и русские. Так, одно из подразделений возглавлял неизвестный русский солдат по кличке «Гарап» - историкам еще надо установить, кто прятался за этим прозвищем. Зная порядки в царской армии, он вводил в заблуждение противника фальшивыми сигналами. К сожалению, после первых неудач Павел Дыбовский при таинственных обстоятельствах исчез. Потом он объявился аж в Константинополе, где работал простым рабочим.
    Лишенный руководства, отряд Дыбовского распался. Через Воложин и Свентяны с поддельным паспортом на имя Игнатия Мавронского Свентожецкий подался в Петербург, надеясь оттуда убежать на корабле за границу. Но наступила зима, навигация закончилась. Обстоятельства принудили повстанца выехать сначала в Москву, где он прятался у знакомых два зимних месяца, а потом - в Тамбовскую губернию. Однако фальшивый паспорт вызывал подозрение у полиции. Свентожецкого арестовали и посадили в тюрьму - в одну камеру с известным разбойником Петровым, который проповедовал идеи утопического социализма.
    Из Тамбова Свентожецкий был переслан для судебного разбирательства в Минск. Арестованного поместили в переделанном под тюрьму бывшем бернардинском монастыре - по теперешней улице Бакунина. Там же ждали приговора и другие минские патриоты. В своих воспоминаниях Свентожецкий называет имя Камиллы Марцинкевич - дочки Дунина-Марцинкевича. За помощь повстанцам Камилла Марцинкевич была выслана в Соликамск Пермской губернии и вернулась на родину только в 1880 году. Свентожецкий очень тепло отзывается и о минчанине Павле Чекатовском...
    Однако вернемся к Аполлинарию Свентожецкому. Его путь в далекую сибирскую ссылку лежал через Петербург, Москву и Казань. И везде простые русские люди высказывали повстанцу свое уважение и сострадание. Поселившись в Усолье, Свентожецкий налаживает там выделку шкур, зарабатывает на жизнь охотой. В вольное время наш земляк знакомиться из бытом бурятов, оказывает им медицинскую помощь, делает зарисовки Усолья и его окрестностей. Ссыльные пути повели Свентожецкого в Якутию, на ленские золотые прииска. Свентожецкий горячо возмущался надругательствами над якутами, в души которых «лежит еще неосознанное чувство человеческого достоинства», над рабочими в шахтах – «белых негров без права и опеки». А однажды наш земляк попал в вилюйскую тюрьму, где люди живыми гнили в казематах. Свентожецкий так описывает то место заключения: «Это было длинное, низкое и темное строение, похожее на большое гумно, с маленькими зарешеченными окнами, пропитанное гнилой и кислой вонью. По-видимому, через эти, всегда плотно закрытые, окошки никогда не проникали свежие потоки воздуха».
    Задобрив тюремное начальство водкой и деньгами, Свентожецкий смог повидаться с некоторыми узниками вилюйской тюрьмы - с Дворочком, своим земляком Иософатом Огрызко. Незабываемое впечатление произвело на него встреча с Николаем Гавриловичем Чернышевским. Свентожецкий так описывает разговор с пламенным русским революционным демократом (кстати, это описание, вроде бы, нигде еще не цитировалась):
    «I тут я увидел мужественную, полную еще надежды особу. После того, как я вежливо поздоровался и объяснил цель своего посещения, Чернышевский, разузнав, что я, как и его соседи, являюсь польским ссыльным, начал со мной говорить искренне и свободно.
    - Дело ваше знаю, - говорил он. - Польское движение для меня не является чужым. И теперь тут обсуждаю эти вопросы с Дворочком, с которым я научился переговариваться. Не выпускают нас никуда, даже в баню. И потому кое-как беседуем тайно. Это заполняет время и возносит дух. Человек в тюрьме может стать философам. Голова думает лучше, и во все глубже входишь. Важное, однако, дело - связь со своими. Завидую вашей свободе перемещения... Если бы я имел ее! Мы продолжали бы наше дело дальше. Надо нам приходить к взаимопониманию, связи же нет никакой.
    И далее он рассказывает мне про дела своей политической группировки, про тогдашнее революционное движение в России.
    Чернышевский охотно говорил и был очень оживленный.
    - Я тут немного пишу, - сказал он в конце разговора, - хотя мне и не позволяют.
    При прощании, поблагодарив меня за посещение, он добавил:
    - Надеюсь скоро отсюда вырваться. Может, мы еще где-нибудь встретимся - как друзья и соратники».
    На родину Свентожецкий вернулся только в 1877 году, поседевший и надломленный. Жадно ловил он по дороге звуки «тоскливой белоруской песни». С радостной тревогой в души подъезжал к Минску: «I вот любимые стены, средь которых прошла часть моей жизни».
    Мемуары Аполлинария Свентожецкого интересны для нас еще и тем, что в них упоминается, хотя и бегло, фамилия Михала Цюндзявицкого, расстрелянного в Минске за распространение «Мужыцкай праўды»...
    І Апаллинарий Свентожецкий, и Михал Цюндзявицкий, и Людвик Нарбут, и Теодора Манчунская, и Михал Андриолли сражались за народное дело, за которое отдал жизнь Кастусь Калиновский. Все они мечтали о лучшем завтрашнем дне, когда не будет ни царского самодержавия, ни крепостнического притеснения. В своих воспоминаниях о Сибири Свентожецкий к примеру, писал: «Глухая, молчаливая, как Сфинкс, земля, с внутренней силой, затаенной еще в недрах, лежала передо мной, как большая загадка будущего. Когда же проснется этот богатырь и зашумит тут новая жизнь?»
    1964
    /Маладосць. № 10. Мінск. 1964. С. 138-142; Мальдзіс А.  І ажываюць спадчыны старонкі. (Выбранае). Мінск. 1994. С. 383-389./
    Болеслав Сергеевич Шостакович род. 3 февраля 1945 года в Иркутске. Свою родословную выводил от  прапрадеда Петра Михайловича Шостаковича, выходца из Виленской губернии Российской империи. После окончания исторического факультета Иркутского университета он навсегда связал свою судьбу с этим вузом, пройдя путь от ассистента до профессора. Умер 17 июля 1915 года в Иркутске.
    Анфуса Кута,
    Койданава
    Б. С. Шостакович
                                          СИБИРСКИЕ  ГОДЫ  ЮЗЕФАТА  ОГРЫЗКО
    ...А. Сьвентожецкий в воспоминаниях, вышедших в литературной обработке Зофьи Ковалевской (Zofja Kowalewska. Ze wspomnień wygnańca. Wyd. 2-e. Wilno, 1912) весьма пространно рассказывает об осуществленной будто–бы им поездке в острог и, якобы, встречался с томившимся там в заточении Ю. Огрызко, доктором Ю. Двожачеком.., Н. Г. Чернышевским. (См. стр. 221-246 указ. соч.) В своей книге «Воспоминания полувекового прошлого» (Dr. B. Dybowski. Wspomnienia z przeszlości pólwiekowej. Lwów, 1913) Б. Дыбовский среди прочего специально рассмотрел и эту «самую большую импровизацию» А. Сьвентожецкого касающеюся Ю. Огрызко. Опираясь на факты, собранные им в очерке «Памяти Юзефата Огызко» (в польском журнале „Biblioteka Warszawska” за 1907 г.), Дыбовский убедительно доказал, что сведения Сьвентожецкого по этому вопросу не соответствуют действительности. По мнению Дыбовского объяснение фантазии Сьвентожецкого, которая ему самому, очевидно представлялась реальностью, следует искать в алкоголизме данного мемуариста. Позднее были опубликованы воспоминания бывшего польского [«отставной юнкер Новогрудского уезда Минской губернии»] ссыльного Вандалина Черника (Wandalin Czernik. Pamiętniki weterana 1864 r. Wilno, 1914.) между прочим, автор этой книги, посвятил целый раздел критическому разбору мемуаров Сьвентожецкого, в том числе и его лжерассказа о путешествии в Вилюйск и о встрече с Огрызко. Черник отмечает очевидные нелепости этого повествования, хотя и сам допускает ряд ошибок в описании условий вилюйского заключения Ю. Огрызко. (См. Указ. соч. стр. 68—87, особенно стр. 84-87.)
    /Ссыльные революционеры в Сибири (ХIХ в. – февраль 1917 г.). Вып. II. Иркутск, 1974. С. 14-15/