воскресенье, 15 ноября 2015 г.

Наши гости. Койданава. "Кальвіна". 2015.



    В дни, когда весь советский народ торжественно отметил 25-летие славной победы над фашистской Германией, мы не можем не обратиться снова к Белоруссии — республике, которая первой приняла на себя удар страшного врага. Мужественный белорусский народ не склонил головы перед фашистами. Полтора миллиона белорусов сражалось на фронтах, 600 тысяч партизан вели борьбу в тылу врага. В огне войны погиб каждый четвертый белорус.
    Сегодня мы публикуем рассказы белорусских писателей Сергея Граховского и Алеся Осипенко и стихи Алексея Пысина.
    Первые произведения Алеся Осипенко появились в 1953 году. За прошедшие 17 лет издано несколько сборников его рассказов, повестей и роман «Огненный азимут».
    Сергей Граховский — поэт и прозаик. Его стихи привлекают проникновенным лиризмом, публицистической страстностью и философской глубиной. Из прозаических произведений особую популярность снискала его документально-художественная повесть «Рудобельская республика» о мужественных жителях Рудобельского сельсовета Гомельской области, над которым неизменно с 1917 года развевается красный флаг — символ Советской власти: ни белопольским, ни немецким оккупантам так и не удалось ступить на территорию сельсовета.
    Повесть также инсценирована в Белорусском Академическом театре им. Янки Купалы.
    Алексею Пысину, одному из самых известных современных белорусских поэтов, в этом году исполняется 50 лет. Он принадлежит к поколению советских литераторов, которое принято называть «военным». Совсем еще молодым человеком поэт оказался в огне Великой Отечественной войны, участвовал во многих сражениях, был награжден орденами и медалями. И хотя А. Пысин — лирик по преимуществу, не случайно в его стихах так много воспоминании о войне и тревожных размышлений о судьбах мира.
    Первая книга А. Пысина вышла в 1951 году. С тех пор поэт издал еще пять книг на белорусском и четыре в переводах на русский язык («Эхо», «Миллион адресов», «Меридианы», «Корабельные сосны»). А. Пысин — лауреат республиканской премии им. Я. Купалы.

   Алексей Пысин
                                      ... КАКИМИ  МЫ  ПУТЯМИ  ШЛИ
                                                                 * * *
                                        Тянем  мы махорки дым шершавый.
                                        Видим мы окопы на лугу.
                                        Будет бой. До той высотки ржавой,
                                        Может быть, и я не добегу.

                                        Будут травы на курганах. Будет
                                        На лугу на этом сенокос.
                                        Нас, наверно, не забудут люди,
                                        Как бы им на свете ни жилось.

                                        ...Я стою на памятном кургане.
                                        Ничего вокруг не узнаю...
                                        Помните: когда травою стану —
                                        Я ушел в дивизию свою.

                                                         * * *
                                        А я лучистый Млечный Путь
                                        Переименовал бы смело.
                                        Пускай отныне навсегда
                                        Зовется он Путем Гастелло:
                                        Чтоб люди всех материков,
                                        Взглянув на небо, вспоминали.
                                        Какими мы путями шли.
                                        Когда пути им пролагали.
                                                        * * *
                                        Тропа к селу родному —
                                        Как нитка без узла.
                                        ...Я помню, у села
                                        Лежал огромный камень.

                                        Замшелый, ноздреватый,
                                        Камней безногий бог.
                                        Куда он кануть мог,
                                        Села бессменный сторож?

                                        А может, и не стоит
                                        Грустить о камне, брат?
                                        Ты столько знал утрат.
                                        Что камень тот — песчинка...

                                        Не знаю сам, каким узлом,
                                        Но я навеки связан
                                        С журчаньем речки за селом,
                                        С шуршаньем груш и вязов,

                                        С высокой рожью на горе.
                                        С травою в доле низком,
                                        С кровавым шрамом на коре,
                                        С  гвардейским обелиском.

                                        И где найдешь на свете меч.
                                        Какому дашь умельцу.
                                        Чтоб мог он узел мой рассечь,
                                        Не полоснув по сердцу?
                                    Перевел с белорусского Иван Ласков

    Сергей Граховский
                                                                        ГАННА
                                                                         Рассказ
    Под вечер бригадир привел меня в просторную хату в конце села.
    — Может, пустишь, тетка Ганна, человека переночевать, а то куда ни ткнись — детей под самую завязку, а у тебя и просторно, и чисто, и тихо.
    — Не бог весть, какие и у меня хоромы, — ответила немолодая женщина, отвернувшись от печи. — Ежели больше негде, пусть ночуют, места хватит. — Она взглянула на меня, словно оценивая, стоит ли пускать в хату незнакомого человека. Я молчал. Хвалить себя как-то неловко, проситься нет нужды, если за тебя это делает кто-то другой.
    Тетка Ганна вытерла фартуком длинную скамью и пригласила сесть. Бригадир, видимо, был рад больше меня, что избавился от хлопот и может спокойно возвращаться домой. Но сразу повернуться и уйти, вероятно, было неловко. Он достал из кармана скомканную пачку «Прибоя», помял в шершавых пальцах тоненькую папиросу и с наслаждением закурил.
    Я разделся и сел на скамейку возле окна.
    Хозяйка долго меня разглядывала, а потом спросила, где я живу и кем служу.
    Я рассказал, кто я и откуда, зачем приехал в колхоз, и сразу успокоил ее, сказав, что завтра утром уеду в соседний район.
    Бригадир докурил папиросу, потоптался на пороге и ушел.
    Тетка Ганна возилась у печи. Мы молчим. Я оглядываю хату. Она мне напоминает ту, в которой вырос и я: замазанные глиной пазы неоштукатуренных стен со следами сильных широких пальцев, чисто вымытый пол, на столе — домотканая скатерть с широкою прошвой. В хате пахнет хлебной закваской и сырыми смоляками. На тумбочке стоит небольшой приемник, а над ним в застекленной рамочке — портрет молодого сержанта. Красивый белокурый юноша чем-то напоминает Есенина.
    Чтобы как-то заговорить. спрашиваю у хозяйки:
    — Сын?
    Она только кивнула головой.
    — Видимо, еще служит?
    — Вернулся, слава богу, теперь на шофера в районе учится, уже третий месяц. В субботу вечером прибежит, дров наколет, воды наносит, двор подметет, а в понедельник на рассвете — поминай, как звали. Скоро вернется совсем, тогда и мне веселей будет. А то целыми днями одна, как березка в поле. Сную по хате, а не с кем слово вымолвить. Пока служил, только и жила его письмами, а теперь, покуда дождешься субботы, все глаза проглядишь.
    — Приедет с курсов, а там, в добрый час, и невестку приведет, а потом и внуки пойдут. Вот тогда и весело будет, — пошутил я.
    — Вашими устами да мед бы пить... Родная мамка не дождалась, так, может, я доживу.
    Я немного растерялся, не зная, что и сказать. Расспрашивать, кем она приходится этому юноше, не решался, чтобы не ранить сердце этой уже немолодой усталой женщины. Смолчать, притвориться, что не слышал или не понял ее слов, тоже неловко. Решил — спрошу завтра у соседей. Но и безразличием обидеть ее тоже нельзя. Мнусь и молчу, думаю, как бы поделикатней заговорить.
    Тетка Ганна все еще возится у печи. На загнетке, на треножнике в маленьком чугунке, булькает картошка, потрескивает лучина, на стене, против печи, дрожит неровный блеск огня. В его оранжевом круге то появится, то исчезнет тень хозяйки. Я вижу ее большие узловатые руки с набрякшими венами, из-под белой косынки прядь серых волос. Видно, когда-то они были черными, а теперь к ним примешалась густая седина.
    В хате тишина и сумрак, под окном в огороде колышутся черные силуэты георгинов и шумит тонкая вишенка, осенний ветер дребезжит в оконных стеклах. В такой серый час вспоминается далекое детство, становится и тепло, и грустно на душе.
    — Чего мы сидим в потемках? — спохватилась тетка Ганна, подошла к стене, щелкнула выключателем. А мне хотелось еще немного посумерничать осенним вечером, послушать, как шумит вишенка и дребезжат оконные стекла.
    На столе в большой миске дымилась рассыпчатая картошка, на блюдечке лежали ломтики розового сала и стояли соленые огурцы, сильно пахнувшие укропом и вишневыми листьями. Я хотел поблагодарить хозяйку и сказать, что поужинал в столовой, но разве можно отказаться от такого угощения! Мы сели за стол. Тетка Ганна остудила картофелину, заглянула на меня добрыми, глубоко запавшими глазами, вероятно, почувствовала, что мне не дают покоя вопросы, а может. и потому, что каждому человеку кое-когда хочется рассказать о самом заветном. Она спокойно, словно продолжая только что прерванную беседу, начала:
    — Детей у меня никогда не было, и семьи своей никогда не имела. Одинока я. Так бы одна и отвековала. А в войну, как узнали наши мужчины, что немцы уже в районе, взяли пилы и стали валить лес на шлях — крест-накрест сосну на сосну. За двое суток загатили дорогу до самого села, а сами, кто с двустволкой, кто с топором, тронулись в лес. Потом у них автоматы и пулеметы откуда-то появились. А где в первые дни они тех мин набрали, никто не знал, но натыкали их чуть ли не на каждом шагу. Ткнулись немцы на дорогу — и назад, видят — без голов останутся. Тогда они погнали впереди себя полицаев. Ну уж и полегло этих бобиков, пока дотопали до нас. Ворвались в село, а следом за ними идут эти выродки с черепами на шапках. Обыскали все хаты, овины, амбары, стога разворошили, а мужчин фашисты — болячка им в бок — ни одного не нашли. Тогда за баб взялись. Видать, набрехал кто-то, что мужики подались в лес.
    На улицу повыгоняли босых, простоволосых. Только вдов и незамужних не трогали. А у Алены, царство ей небесное, ребенок маленький на руках.
    Накинула она на плечи длинный кожух, закутала им мальчонку, грудь дала, чтоб не плакал, и стала рядом со всеми. А на дворе уже смеркалось, и снежок стал падать. Стоят горемычные, опустив головы, молчат. А какой-то маленький толстенький немчик по-нашему все допытывается:
    — Куда спрятали своих бандитов? Показывайте, не то всех перестреляем.
    А женщины заладили одно:
    — Ни сном, ни духом не знаем, куда они подевались.
    До сумерек бились с ними те, с черепами на шапках, так ничего и не добились. Потом, вероятно, их старший, в очках, что-то гаркнул, и полицаи стали прикладами толкать женщин в спины, бить нагайками, а потом всех погнали в конец села, в лесок. Сердце у меня так и замерло, хата кругом поплыла, хотелось броситься вслед, выть, просить, молить, чтоб смилостивились. Да разве тронешь чем-либо их волчьи сердца: не люди они— выродки.
    Тетка Ганна вздохнула, помолчала с минуту, отодвинула остывшую картофелину.
    — Только дошли они до пригорка, что-то блеснуло, словно спичку зажгли. И сразу — бах, бах! Слышу стоны, глухой крик, потом что-то затарахтело, как горох по жести, и все смолкло... Я как стояла у окна, гак и сползла на пол, словно пуля свалила и меня. Сколько так пролежала, и сама не знаю! Пришла в себя, когда уже совсем стемнело. Глянула — хоть бы где огонек, хоть бы искорка блеснула — чернота. Село как вымерло. Страшно стало, горло перехватило, во рту пересохло. Потихоньку, ощупью, держась за стены, вышла на улицу. Вижу — грязь на дороге грузовики размесили. Значит, проехала нечистая сила...
    Как очутилась в лесочке, сама не знаю. Все у меня внутри дрожит, ноги не слушаются. Взошла на пригорок, а там — вповалку лежат женщины, уже снежок припорошил их лица. Не плачу я, а слезы сами застлали глаза и сами текут, губы искусала до крови, окаменела от страха. Кто бы мог подумать! Еще в обед мы вместе с Аленою на жернове овес обдирали, собирались холстину ткать... И на тебе... Как увидела, заголосила, упав возле нее. Вдруг слышу, что-то шевелится под кожухом и тихонько всхлипывает. Подползла ближе, развернула кожух — мальчонка живехонький, прижался к телу материнскому.
    Схватила я Ленечку, скинула с себя свитку, завернула его и бегом домой. Всю дорогу отогревала его своим дыханьем. Вскочила в хату, затопила печь, нагрела чугун воды, сняла пеленки — они от материнской крови слиплись, обмыла его, завернула в чистую простыню. Так он на руках у меня и заснул.
    А утром собрались все наши женщины, вырыли одну длинную могилу и похоронили несчастных.
    Там теперь памятник стоит и две рябинки растут, может, видели? Это их Ленька посадил, когда подрос.
    А пока подняла на ноги я мальчонку, всего натерпелась. Коровки у меня не было, сама кое-как кормилась, а малое дитя без молока не выкормишь. Спасибо им, бабы каждый день приносили: кто полстакана, хто стакан, а кто и сметанки. Так и подняли хлопца всей деревней.
    Про отца говорили, что где-то под Варшавой головушку сложил. А мы так с Леней вдвоем и горевали. Всего натерпелись. Учился он хорошо, десять классов кончил. Просила, чтоб куда-нибудь учиться пошел на инженера или на агронома, а он и слушать не хотел. Видимо, меня одну бросать не хочет. Вот так и живем вдвоем.
    Она умолкла. Давно в миске остыла картошка, на загнетке догорела щепа, от нее осталась только горсточка пепла. Тикали ходики, и шумела под окном тонкая вишенка. Видимо, и ее посадил Ленька.
    Больше ни о чем не хотелось расспрашивать Ганну и ни о чем кругом не хотелось говорить: все казалось мелким и не стоящим внимания после того, что она рассказала.
    Мы долго сидели молча. Только было слышно, как в окно стучатся мокрые ветки.

    Алесь Осипенко
                                             ЛАУРЕАТ  МЕСТНОГО  КОНКУРСА
                                                        (Рассказ бывшего партизана)
    В Дежине я не был лет пятнадцать: все не хватало времени. И вот, наконец, однажды выбрался, почувствовав невыразимую тоску по местам, где прошло мое детство.
    До Дежина недалеко — всего одна ночь езды поездом, а там, от станции, еще часа два — пешком. Но та ночь мне казалась очень длинной. Не давали заснуть яркие и какие-то тревожные воспоминания.
    Думалось, что в Дежине (словно это возможно) я увижу своих сверстников такими, какими я их запомнил. Я представлял себе, как мы встретимся где-нибудь у речки, сядем на самом берегу и будем, как когда-то, бросать камешки в воду, беззаботно разговаривать.
    В действительности все получилось не так, как я думал. Сверстники мои разъехались по свету, а те, кто были постарше, умерли или тихо доживали свои век: деревню населяло новое и будто чужое племя. Оно не знало меня, я — его.
    В Дежине осталось всего два родных островка: тетка Аксинья, сестра моего отца, когда-то очень красивая, скуповатая девушка, из-за своей жадности вышедшая замуж за одноглазого дежинского богатея Петра Бычка, и тетка Пелагея, жена моего дяди по матери, тихая, скромная женщина, вечная вдова, как ее называли в нашей деревне.
    Я остановился у Пелагеи, хоть и боялся упреков родной тетки. Но у Пелагеи я чувствовал себя свободней: возвращайся домой, когда хочешь, делай, что хочешь. И я ходил по деревне, присматривался к людям, бродил по тропинкам детства и по тем дорогам, по которым хожено-перехожено мною в годы войны, когда здесь партизанил. Заходил еще дальше, под самое Поддвинье.
    Рано или поздно человек возвращается в прошлое, чтобы в нем отыскать оправдание своему существованию на свете, даже если в том прошлом он натворил немало ошибок. А может, те ошибки и тревожат его больше всего, хотя человек этого и не понимает.
    Под вечер я возвращался из длительного путешествия, через много лет снова повторив поход нашего отряда за Двину. Тогда мы отступали ночью, с боями, несли раненых. Теперь я путешествовал днем, налегке, однако очень устал. Хотелось скорей добраться до дому, выпить стакан холодного молока и, забравшись в хлев, броситься на свежее сено.
    На улице, у своей хаты, меня задержал дядя Петрусь. Аксиньин муж.
    — Что же это ты нас обходишь? — глядя на меня желтым пристальным глазом. спросил он. — Мы, слава богу, живем, как люди, и угостить есть чем.
    Я посмотрел на жестяную красную крышу его хаты и подумал, что дядя, «слава богу», всегда жил неплохо. Но заходить к нему почему-то не хотелось.
    — В следующий раз зайду, — ответил я. — С дороги отдохнуть хочется.
    — Можно и у меня отдохнуть. У меня тихо. — Желтый дядин глаз презрительно взглянул на меня. — А что это ты все ходишь да ходишь будто что-то потерял и не можешь найти?
    — Да. потерял и ищу, но, видимо, уже не найду, — согласился я.
    — Странные вы, молодые. — (Ему я казался молодым, хоть мне уже перевалило за сорок). Чего искать? Ничего ты на свете не найдешь, хоть пройди его из края в край.
    — А может, и найду?.. Хочется найти...
    Дядя промолчал. Потом он попросил у меня «городской» папиросы, и мы закурили, усевшись на перекладине низкой изгороди, как стрижи.
    Над деревней царили вечерний покой и тишина, навевая какое-то давнее воспоминание из самого раннего детства. Низко, краем неба, скатывался за лес большой круглый солнечный диск, и его лучи, блестящие и яркие, насквозь пронизывали смугло-золотистую тучку. А на землю падали длинные тени, густые и черные, как ночь. Казалось, они чахнут свежей рожью и ботвою, разросшейся в огородах. Все вокруг было, как прежде, примечательно и красиво.
    Вдруг показалось, что совсем рядом гулко затарахтел мотоцикл. Шумно и весело прокатилось эхо, замерло где-то за речкой на широком лугу. Все это было так неожиданно, что я оглянулся, и увидел возле теткиной хаты женщину, которая собиралась сесть на ярко-красный мотоцикл. Кто она? В ее осанке, в движениях было что-то очень знакомое и вместе с тем чужое. Женщина по-мужски свободно забросила ногу, ловко уселась на мотоциклетном седле, машина так рванулась с места, что из-под колеса задымилась пыль. И снова мне показалось, что эта женщина мне очень знакома, но кто она, я так и не мог вспомнить.
    Дядя, видимо; догадался, о чем я думаю. Он подмигнул мне — закрыл и открыл веки, как обычно поступают одноглазые, — усмехнулся, обнажая желтые прокуренные зубы.
    — Что, не узнал? Это же «лауреат». Ганка Одинец.
    «Неужели она? — удивился я.— Вот уж кого не надеялся увидеть!» О Ганке я подумал беззлобно, пожалуй, даже сочувственно. Прошлое не вызвало возмущения.
    В сорок втором году я спросил, где Ганка, у своего ровесника и друга Тараса Конопельки, пришедшего к нам в отряд.
    — У немецких офицеров наволочки затылком гладит, — ответил Тарас.
    Помню, я тогда не понял намека: Тарас объяснил, что это значит, и злобно добавил:
    — Добро бы только это. Она, сволочь, людей пытает, деревни сжигает. Дядя твой. Бычок, рассказывал, что по ее милости немцы его шомполами исполосовали. А она потом говорила: «Пусть благодарит бога, что не застрелили». Да ее мало повесить — надо на костре из сырых дров сжечь, чтобы помучилась.
    Я с ним согласился. И мы возненавидели Ганку. Мы ненавидели ее не только за то. что она изменила Родине, пошла служить немцам, хотя и этого было предостаточно. Нас особенно возмущало то, что Ганка изменила своему мужу, нашему хорошему другу Андрею Ковалю. С Андреем нас связывала давняя, еще мальчишеская, дружба. Он был нашим богом, ему мы поклонялись. Когда мы играли в красных и синих, каждый хотел быть в том отряде, где Андрей. Он учил нас строить авиамодели, прыгать с самодельного трамплина на лыжах. С ним мы мастерили коньки и самопалы, отправлялись в походы, налетали на сады, переплывали широкое озеро Синеч. Он первым из нашей деревни поступил в аэроклуб и четыре раза в неделю бегал за пятнадцать верст на занятия. После одного происшествия Андрей стал нашим дежинским Чкаловым. Было это, кажется, в первый день его самостоятельного вылета, Андрей появился над Дежиным и перед удивленными односельчанами (мы-то знали, что он старается ради Ганки) выполнил несколько фигур высшего пилотажа. И мы не огорчались, что после этого полета его арестовали. Мы верили, что Андрея освободят, и его действительно освободили и даже направили учиться в военное летное училище.
    Года через три он приехал в деревню в новой форме военного летчика, и мы, уже студенты, гордились им и завидовали ему.
    В том же году Андрей женился. Свадьба была печальная, словно не свадьба, а похороны. Родители Андрея не хотели такой невестки, как Ганка. Сельскому люду казалось, что она и не хозяйка и происходит из плохой семьи. Ганкин дед, рассказывали, водился с цыганами, менял, а может, даже и воровал лошадей. А Ганкиного отца вовсе человекам не считали. Рассказывали, что Николай Одинец смолоду был не то чтобы дурашливым, но каким-то странным. Все чего-то искал, ездил с места на место, был каким-то неугомонным, но научился только одному — хорошо играть на скрипке. И женился он как-то необычно. Еще с первой войны привез жену, которая ничего не понимала по-нашему. И хоть бы стоящей бабой была, а то черт знает что — ни рыба ни мясо. За все это его и называли молокососом. Какой же это человек, если он только и умеет, что играть на скрипке и цимбалах. Лет с тринадцати и Ганка стала ходить с отцом по вечеринкам и свадьбам. Понятно, какая из нее могла получиться хозяйка.
    Зато играла она не хуже отца. Помню, на празднике освобождения Белоруссии от белополяков Ганка, тогда еще совсем девчонка, так сыграла на цимбалах, что кто-то из районных руководителей похвалил ее:
    — Ты, девушка, у нас как лауреат, хоть и местного конкурса. И подарил ей новенькую скрипку.
    Это слово — лауреат — до этого никогда не слышали — так и прилипло к Ганке. Андрей Коваль уже тогда безжалостно бил каждого из нас, кто дразнил Ганку «лауреатом».
    Со временем кулаки Андрея и его любовь заставили нас уважать Ганку, и тогда мы неожиданно заметили, что она и красива, и умна, и вообще, может, самая умная девушка в мире.
    Мать и сестры Андрея плакали и причитали на свадьбе, как на похоронах. А отец только хмурился и по-старчески кряхтел, словно на его плечи взвалили непосильный груз. Сельские девушки, вероятно, жалея Ганку, старались заглушить свадебными песнями и частушками причитанья родных Андрея. Сама же Ганка мало обращала внимания на слезы. Она танцевала, играла то на скрипке, то на цимбалах, то на баяне.
    Дней через семь Андрей уехал на службу. Он рассчитывал забрать к себе Ганку, как только найдет квартиру. Но неожиданно начался поход в Западную Белоруссию, потом вспыхнула война с Финляндией, а летом Андрей был уже на юге, в Молдавии. О нем мы знали из писем к Ганке, в которых он иногда посылал приветы и нам.
    Ганка жила ни вдовой, ни девушкой. Как и раньше, она ходила на вечеринки, но, может, потому, что кроме нее некому было играть на них. (Ганкин отец давно уже хворал и почти не слезал с печи).
    Мы, друзья Андрея, не сводили с Ганки глаз, оберегали ее от назойливых сельских ухажеров. Мы ревновали ее к каждому парню, который заговаривал с ней или (было и такое) провожал ее домой.
    — Дрянь она, — как-то сказал Тарас — Андрей воюет, а она хвостом вертит. И что он нашел в ней? Баба, как и все...
    — Что-то, видимо, нашел, — пробормотал я.
    — А-а-а. нашел! Правду люди говорят: все влюбленные слепы...
    И вот теперь, через много лет, я впервые увидел Ганку...
    — Где она сейчас работает? — спросил я у дяди Петра.
    — На торфозаводе мастером. Там и живет. Одна, как волчица. Дядин глаз загорелся злостью, и я понял, почему: дядя не забыл о тех немецких шомполах.
    — Ну, я пойду. Завтра загляну к вам. Пусть тетка Аксинья не обижается, — попросил я дядю и медленно зашагал к дому.
    Тетя Пелагея встретила меня в сенях. Она, точно в отчаянье, развела руками:
    — Ох, неужели ты?.. Так неожиданно. А я сказала, что ты сегодня не вернешься. И что человек подумает? И не хотела, а солгала.
    Тетя по-настоящему огорчилась, а я, признаться, не понимал, кому она солгала и почему беспокоится.
    — Ганка приезжала, — сказала мне наконец тетя. — Хотела тебя увидеть, и вот так нехорошо получилось. Она за порог, а ты на порог. Ну, если бы минут на десять раньше, вы бы и встретились.
    — Зачем я ей?..
    — Так вы же когда-то дружили...
    — Не хочу ее видеть,— сказал я и пошел в хату.
    — Есть будешь?— спросила тетя, входя в сени следом за мной. — Утомился, видать. Может, молока выпьешь?..
    — Холодного...
    Тетя принесла молока. Поставив кувшин на стол, она стала у печки, сложив на груди свои жилистые руки.
    — Смотри же, не простудись. Разгорячился, небось, в дороге, — посочувствовала она.
    — Ничего, — ответил я. — Привычен и к жаре, и к холоду.
    — Так-то оно так, — тетя помолчала. — А ты все же сходил бы к Ганке. Ей, бедняге, тяжко.
    — Сама виновата, — ответил я.
    — Может, и сама. Молодая была, глупая. А только ты сходи. Сходи, Василек. Поговорите, повспоминаете — и ей, и тебе  легче будет.
    — Нам не о чем говорить, — возмутился я тетиной добротой.
    Назавтра я не мог усидеть дома. Не терпелось пойти на торфозавод. Я уговаривал себя, что не надо идти, а что-то подталкивало: иди. Любопытство, что ли? Наконец я убедил себя не идти. Но тут же подумал, что надо сходить в школу, где когда-то учился с пятого по седьмой класс. В школу я не пойти не мог. И только выйдя за деревню, вспомнил, что теперешняя дорога туда лежит через торфозавод.
    Торфозавода я не узнал. До воины на болоте кустарничала артель. Канавы рыли лопатами, торф тоже нарезали лопатами. Сушили его на солнце, а потом на тачках свозили его в кучи. Теперь тут вырос настоящий завод. На широком поле работали комбайны. В конце поля машины делали из торфокрошки брикеты. Всюду были проложены рельсы, по которым бегали электровагонетки. У леса виднелся поселок: десятка полтора финских домиков по жестяными крышами.
    Я и направился к поселку, в последние минуты убедив себя, что через поселок ближе к школе. Но где-то на половине пути меня снова стали терзать сомнения. Почему мне хочется повидать Ганку? Увижу ли я ее? А если встретимся, что я ей скажу?
    И тогда я впервые понял, что мне не дает покоя мстительное желание отплатить Ганке презрением, злым словом, упреком — все равно чем — за ту обиду, какую она нанесла нам. «Но это же гадко, — подумал я. — Разве у меня осталась ненависть? Нет. В таком случае, что мне нужно от Ганки? Услышать ее раскаяние? А может, я хочу видеть ее униженной? Что я скажу ей? Что она поступала подло? Да она сама об этом отлично знает. Лучше не надо идти через этот поселок, а повернуть назад. Надо просто забыть, что Ганка существует на свете. Забыть, как забываешь тяжкий сон».
    Я повернул назад. Прошел несколько шагов и вдруг почувствовал, что мне совсем не надо быть в школе. В таком случае, зачем же я шел почти пять километров? «Нет, не надо, брат, хитрить — сказал я сам себе. — Тебе надо во что бы то ни стало увидеть Ганку. Забыть человека нельзя».
    Я вернулся в поселок. В моей груди болезненно сжималось сердце. Память услужливо восстанавливала прошлое. И тогда, наперекор трезвым рассуждениям, мне хотелось отомстить Ганке, увидеть ее слезы, раскаяние. Черт знает, чего мне тогда хотелось.
    Неужели может принести наслаждение запоздалая месть? Как это гадко — унижать человека. А что делать, если память не дает покоя?
    В поселке не было ни души. Я даже обрадовался. Вероятно, сама судьба оберегает меня от неприятной встречи. Мне стало весело, и я бодро зашагал по неширокой, заросшей травой улице. Вот уже и последний домик в густых зарослях сирени. Я поравнялся с ним. Мне захотелось заглянуть за невысокую изгородь. Интересно, какой счастливец здесь живет...
    В палисаднике стояла Ганка. Вероятно, она увидела меня давно. Я это понял по ее глазам — и остановился.
    — Василь, неужели это ты? Вот уж никогда не узнала бы, встретив где-нибудь в городе. Спасибо тебе, что пришел. Я с самого утра поджидаю, уж думала, что и времени не выберешь. Боже мои, как я рада! Чего же ты стоишь? Заходи...
    Она открыла калитку.
    Что мне было делать? Я вошел, растерянный, обозлившийся на самого себя.
    Ганка не замечала ни моей сдержанности, ни холодного взгляда моих глаз. Она была рада встрече и, кажется, искренне.
    — Пойдем в дом.
    «А, может, она не придает тем своим поступкам такого значения, как я? — подумалось мне. — Может, она и не чувствует своей вины? Эх, повернуть бы теперь обратно. Пусть зовет, пусть догоняет. А я уйду, сжав зубы, и не оглянусь. Вот тебе!.. Вот тебе, подлая!».
    — А вот л моя келья, — сказала Ганка, пропуская меня из сеней в комнату. — Как я рада, что тебя увидела, сказать не могу. Садись. Вася, а я кое-что на стол соберу.
    — Не надо, — защищаясь от ее гостеприимства, сказал я.
    Это было совсем не то, что я должен был сказать. Меня обезоружила Ганкина радость и сердечность. И я уже не мог обидеть ее, хотя и мелькнула мысль, что я не честен перед памятью своих друзей, что более честно было бы сказать Ганке в глаза все, что я о ней думаю.
    Мой взгляд остановился на скрипке, что висела на стене, прикрытая марлей. Той скрипке, которой когда-то премировали Ганку. Я подумал, что вот Ганка сберегла скрипку, а люди не могли сберечь своих хат, и если бы только хат — голов.
    Ганка заметила мой взгляд. Сняв со стены скрипку, она похвалилась:
    — Помнишь?.. Это та самая, что мне подарили. Видишь, сберегла. Когда отступала с немцами, хотела бросить. Думала — зачем она, самой бы живой остаться. Все же пожалела. А потом, когда меня арестовали, тетка твоя, Пелагея, сберегла. Она у меня сидела, когда за мной приехали. Оперативник был хороший человек. Увидел, что я скрипкой дорожу, и говорит Пелагее: «Бери, тетка, скрипку и чеши отсюда, не то мне нагоняй будет». Вот так скрипка и уцелела. Но я сейчас редко играю...
    Ганка рассказывала обо всем спокойно, словно не о себе.
    — Ты разве сидела? — спросил я, хотя знал, что ее арестовали года через три после войны.
    — А как же, — ответила она. —Я там на шофера выучилась. Неужели тебе тетка ничего не рассказывала?
    — Нет...— солгал я.
    — Хороша она... А мне еще повезло. Могло быть хуже. Молодая была, глупая, — сказала она словами Пелагеи.
    «Как она легко, без стыда, не смущаясь, говорит о том, что было, — подумал я. — А про Андрея ни слова, словно его и не было».
    — Я пойду, прости, но у меня нет времени. Надо еще в школу зайти, — начал я, заметив, что Ганка достает из шкафа бутылку.
    Не хватало еще выпивать с этой «волчицей», как назвал ее дядя Петро.
    — А что ты там забыл в школе? Ни одного знакомого там не встретишь. Да и школы той нет. Ее немцы сожгли.
    «Может, сама и сожгла», — подумал я.
    — Нет, надо идти.
    — Ну хоть минутку подожди. Хочу я с тобой о себе поговорить. Думала, посидим за столом, поговорим. Ну, а если нет времени, что ж...
    — Нет, — солгал я.
    — Мне с тобой посоветоваться надо. А вот как начать, не знаю. Ты не думай, и все понимаю, все. Обида тебя жжет, потому и за стол не хочешь сесть. Только, Вася, в том, что произошло, никто не виноват. Может, одна я, да и то немного... Но не об этом речь.
    — Разве я тебя посылал работать к немцам? Знаешь, Ганка, скажу тебе прямо: неприятно мне тебя слушать.
    — Нет, ты не посылал... Сама пошла, — она помолчала, будто собираясь с мыслями. — А помнишь ли ты, Вася, — вдруг спросила она, — как однажды ты сказал мне: «Народу надо служить беззаветно...»
    — Это я говорил...
    — А еще помнишь, как говорил? Нет? А я слово в слово запомнила. «Ради счастья людей надо уметь жертвовать не только своей жизнью — это ведь просто,— а всем, что самое дорогое у тебя. Представь, Ганка, — это ты так говорил, — посылают тебя разведчиком, люди думает, что ты предатель, что у тебя нет ни совести, ни чести, а ты — осужденным своими, проклятый ими, — делаешь для их счастья доброе дело. Может, даже погибнешь, и никто, никогда не узнает, что ты умер во имя счастья народа, который проклял тебя. Вот это героизм. Вот это подвиг. Самое главное в жизни — осознать, что ты жил для народа». Я слушала тебя, Вася, и завидовала, думала, что никогда не буду обижаться на людей, если они отвернутся от меня. И вот, не выдержала. На тебя я не обижаюсь. На людей — тоже. А вот Андрею не могу простить. Люблю его, жить без него не могу, но простить не могу. А может, надо? Потому и хотела тебя увидеть. Что ты скажешь?
    Я ничего не понимал. То мне казалось, что Ганка хочет разжалобить меня, то я начинал думать, что она не по своему желанию пошла работать к немцам, а была послана разведкой. Попробуй, проверь теперь.
    В человека легко перестать верить.
    — Может, тебе показать документ? — спросила Ганна. — Мне его прислали. Хочешь?
    Было стыдно признаться, но я хотел увидеть тот документ, словно бумажка может быть правдивее человека.
    Ганна протянула мне бумагу с жирной печатью и двумя подписями. Я прочитал ее, но почему-то ничего не понял. Я только почувствовал жгучий стыд.
    — Чего же ты молчала? — не удержался я и почувствовал, что сказал не то. Мне стало еще стыднее, и я не мог поднять глаз.
    — А что мне — эту бумажку на столб приклеить, чтоб все читали и знали, что я не «волчица», а человек? Зачем. Вася? Все давно переболело.
    Ее голос дрожал, но она мужественно держалась, и слез не увидел я, когда посмотрел ей в глаза. Я молча взял ее руку, мозолистую, шершавую, более привычную к тяжелому труду, чем к скрипке.
    — Ганка,— заговорил я когда немного улеглось волнение, — скажи мне, Ганка, что же все-таки произошло. Я ничего не понимаю.
    — Все очень просто и еще более сложно... Знаешь ли ты, кто моя мама?
    — Как это — кто?
    — Так вот, Вася, мать моя прибалтийская немка. Помнишь, как я хорошо знала немецкий язык? Но мать у меня хороший и честный человек. Отец ее, узнав, что она влюбилась в солдата, выгнал ее. Вот так они поженились: А у матери был брат, Рудольфом его звали. Ну, об этом я только в войну узнала, а раньше и не знала, что у меня есть такой дядя. И отец тоже. А он жил в Москве... Вот и скрестились в войну наши пути-дороги. Он, когда немцы к Москве подошли, перебежал к ним.
    — Подожди, получается так, что он о тебе знал?..
    — Все знал: и то, что я есть, и что мать умерла, и даже то, что за Андрея вышла замуж. Он у нас перед рождеством появился, в сорок первом. А я тогда уже нашим разведчикам помогала. Их троих из самолета высадили. Они на Ульянкином хуторе скрывались, потому что не могли своего товарища в беде бросить. Он ногу сломал, прыгая с парашюта. А в это время как раз мой дядя появился. Хоть он и в штатском был, но я видела, как офицеры, приехавшие с ним, перед дядей пляшут. Тогда он еще не признался мне, что более десяти лет в Москве жил.
    — Как же так? — удивился я.
    — Чудак ты. Не только жил, а был на ответственной работе. Но не об этом речь. Приехал он, чтоб забрать меня и к деду отправить.
    — Подожди, а может, это не дядя был, а кто-то другой?
    — Такое только в книгах бывает. В том-то и дело, что дядя. Отец это узнал, хоть и много лет прошло... И вот тогда тюкнуло мне в голову, что этот мой дядя может нашим разведчикам службу сослужить Я попросила его дать мне время подумать. А сама — к разведчикам. Они обрадовались. Ты, говорят, проси, чтобы на работу тебя устроил. Так я и начала у немцев работать. Помогала и тем двум разведчикам.
    Нет, все это было не так просто, как рассказывала Ганка. Казалось, что она рассказывает не о себе. И меня снова стали одолевать сомнения. Разве мне не приходилось слышать и даже читать о таком вот запоздалом фантазировании некоторых не очень скромных воспоминателей о своих подвигах? Один из таких, когда я сказал ему, что он слишком смело приписал себе то, чего не было, даже обиделся и ответил: «В этом деле не пересолишь. Народ наш достоин, чтобы о нем слагали легенды».
    — Подожди, Ганка, — сказал я, почувствовав зловещую радость, что разоблачил ее, — ты говорила, что их было трое...
    — Ну, да. Третий, что сломал ногу. Васей его звали, как и тебя, — застрелился. Мы пошли искать ему пристанище, а он взял и застрелился.
    — Ганка, — сказал я проникновенно. В моем голосе было искреннее раскаяние за гадкие мысли. — Как же в таком случае могло случиться?..
    — Что меня посадили? Понимаешь, без особых трудностей дожили до сорок четвертого года. И, вероятно, привыкли к своему положению, ослабили бдительность. А тут началось освобождение Белоруссии. Мы очень рисковали. Первым погиб Виктор. А в самом конце сорок четвертого года попал в руки немцев и Олег. Это было уже в Польше. Я осталась без связей и без всякой надежды восстановить их. Германия разваливалась, фронт надвигался на нее. И мне надо было что-то делать. А что? Кто мог поверить немецкой девке из секретного учреждения, что она не немка, а советский человек? Ты понимаешь, Вася, я не знаю почему, но я никогда не спрашивала о каналах связи. И мне о них не говорили. Я просто служила своим. Ни о смерти, ни о славе я не думала. А когда арестовали Олега, у меня только мелькнула мысль: «Что будет?» Я тогда сказала самой себе: «Ганка, ты все сделала, что могла. Остальное неважно». Потом следователи, вероятно, пытались отыскать следы моей разведческой деятельности. А может, и не искали. А грехов за мной числилось много. Кто мог поверить, что твоего дядю Бычка отдубасили не немцы, а Олег с Виктором?
    — За что?— удивился я.
    — За длинный зык, который мог привести к предательству. Дело прошлое, но он вредный, твой дядя. Хоть и одноглаз, а смотрел не туда, куда положено... Мне еще повезло. Следователь оказался хорошим человеком. Он мне однажды сказал: «Дьявол тебя разберет: то ли ты очень ловкая шпионка — и тогда тебе надо орден давать. Посидишь немного, чтоб чего худшего не сделала».
    Нашла хорошего, — усмехнулся я. — Что он не мог разобраться, где правда, а где ложь?
    — А ты бы разобрался? — спросила Ганна, и слабая улыбка тронула ее губы. — Нет, Вася, в жизни не все так просто, как порою кажется. Андрей, и тот не поверил мне. Вот что обидно. Поверь, Вася, если бы он, когда мы встретились после , сказал мне: «Ганка, я тебе верю, но я хочу летать, а если я с тобой не разведусь, меня никто к самолету не допустит», — я сказала бы ему спасибо и, как тот разведчик, пустила бы себя в расход...
    — Он не мог так сказать, — закричал я. — Это было бы подло.
    — А думаешь, мне было легче, когда он рубанул с плеча: «Не лги, Ганка. У тебя ничего не осталось от той Ганки, которую я знал. Ты умерла». Как вспомню, не могу простить ему тех слов. А может, я слишком строга?
    — Где он? — решительно спросил я. — Я поеду к нему...
    Я хотел еще что-то сказать, но, смущенный, умолк, потому что Ганка впервые за нашу встречу улыбнулась своей веселой девичьей улыбкой
    — Не торопись, Вася, далеко ехать, не надо. Он здесь, в городе. И жены у него нет. Бобыль, как и я.
    Я, видимо, выглядел не очень солидно, потому что Ганка подошла ко мне и погладила по голове, как мальчика.
    — Поседел ты крепко. И все мы постарели, одна лишь война не состарилась. Сидит она в каждом из нас, и избавления от нее нет.
    — О ком же ты хотела спросить у меня? Об Андрее? Если можешь прости ему. Всем нам прости. Ты же любишь его.
    — Я люблю. А любит ли он? Может, просто жалеет. Может, он хочет искупить свою вину, хоть я готова забыть все? Как подумаю об этом, даже страшно становится.
    — Он любит тебя, — твердо сказал я.
    — Ну, спасибо. Прости, что задержала. У тебя не было времени, И, вероятно, ты уже не пойдешь в школу.
    — У меня времени, сколько хочешь, — признался я. — И идти мне никуда не надо. Ты знаешь. Ганка, я все ходил и всс словно что-то искал и не мог найти. Мой дядя говорил мне, что я ничего на свете не найду. А я нашел...
    На стене висела забытая скрипка.
    Переводы П. Кобзаревского
    /Полярная звезда. № 3. Якутск. 1970. С. 40-53./

                                                                        СПРАВКА

    Алексей Васильевич Пысин – род. 22 марта 1920 г. в д. Высокий Борок в Гомельской губернии РСФСР, в крестьянской семье.
    После окончания Палужской средней школы в школе Краснопольском районе Могилевской области БССР, Пысин в 1938 г., как активный селькор, был направлен на учебу в Коммунистический институт журналистики имени С. М. Кирова в Минске, однако, уже со второго курса был направлен на работу в редакцию районной газеты новоприобретенного города Бельска Белостокской области БССР. В 1941-1945 гг. в рядах РККА участвовал в боях на Западном, Калининском, Ленинградском, 1-м и 2-м Прибалтийском фронтах. Был дважды ранен. Член ВКП(б) с 1944 года.
    В 1946-1948 гг. работал в Краснопольской районной газете «Чырвоны сцяг», затем, в 1949-1950 гг., в могилевской областной газете «За Радзіму». Член СП СССР с 1950 года, работал в политотделе Сверженской МТС Столпцовского района. С 1954 г. редактор районной газеты в Черикове. В 1958 г. окончил Высшие литературные курсы в Москве. С 1958 г. работал в редакции областной газеты «Магілёўская праўда». В 1974-1981 гг. являлся секретарем Могилёвского областного отделения Союза писателей БССР.
    Умер 27 августа 1981 года в Могилёве и похоронен на Центральном кладбище.
    Лауреат Государственной премии БССР имени Янки Купалы (1977). Награжден орденом Дружбы народов. Имя Алексей Пысина присвоено Палужской средней школе, в школе создан посвященный писателю музей. Регулярно в Могилевской областной библиотеке проводятся Пысинские чтения. В честь Алексея Пысина названа одна из улиц Могилёва. На доме Алексея Васильевича Пысина в Могилёве открыта мемориальная доска. На могиле писателя в Могилёве установлена стела.
    Литература:
    Гарэлік Л. М.  Пысін Аляксей. // Беларускія пісьменнікі. Біябібліяграфічны слоўнік ў 6 тамах. Т. 5. Мінск. 1995. С. 91-92.
    Рэут Г. І.  Пысін Аляксей. Бібліяграфія. [На рускую мову. ...Какими мы путями шли: [Вершы] / Пер. И. Ласков // Полярная звезда. 1970. № 3.] // Беларускія пісьменнікі. Біябібліяграфічны слоўнік ў 6 тамах. Т. 5. Мінск. 1995. С. 101.
    Хася Сьзеленавамыса,
    Койданава

    Сергей Иванович Граховский – род. 11 (24) сентября 1913 г. в мест. Нобель Пинского уезда Минской губернии Российской империи, в крестьянской семье.
    В 1914 с родителями переехал в Глусск Могилевской губернии. В 1930 г. окончил Глусскую семилетку и начал работать на Бобруйском деревообрабатывающем комбинате. В 1935 г. окончил Минский пединститут. Работал на Белорусском радио, в прессе. В 1936 г. был арестован и сослан на лесоповал в Горьковскую область РСФСР. По возвращении в Беларусь работал учителем в Слуцком районе (1946-1949). В 1949 г. повторно арестован и выслан в Новосибирскую область. Реабилитирован в 1955 г.. Член СП Беларуси с 1956 г.
    В Минске работал в редакциях детских журналов «Бярозка» и «Вясёлка» (1957-1973). Ответственный секретарь Комитета по государственным премиям БССР в области литературы, искусства и архитектуры (1973-1974). С 1974 - персональный пенсионер республиканского значения. Заслуженный работник культуры БССР (1983). Член общественного совета «Мартыралога Беларусі» (1988).
     Умер 11 декабря 2002 года в Минске.
    Лауреат литературной премии имени А.Кулешова (1983), Государственной премии имени Якуба Коласа (1992), награжден медалью Франциска Скарыны (1994). Почетный рабочий Бобруйского деревообрабатывающего комбината (1986), почетный гражданин Глусска (1996), поселка Октябрьский (1997).
    Литература:
    Гурская А. С., Праневіч Г. М.  Грахоўскі Сяргей. // Беларускія пісьменнікі. Біябібліяграфічны слоўнік ў 6 тамах. Т. 2. Мінск. 1993. С. 245.
    Гарадніцкі Я. А.  Грахоўскі Сяргей. Бібліяграфія. [На рускую мову. Ганна: Рассказ / Пер. П. Кобзаревский // Полярная звезда. 1970. № 3.] // Беларускія пісьменнікі. Біябібліяграфічны слоўнік ў 6 тамах. Т. 2. Мінск. 1993. С. 255.
    Глаша Лесасек,
    Койданава

    Александр Харитонович Осипенко – род. 7 сентября 1919 г. в д. Пушкари Витебского уезда Витебской губернии РСФСР, в крестьянской семье.
    В 1935 г. окончил семилетнюю школу в д. Бабиничи Витебского района БССР. Учился на историческом факультете Витебского педагогического института (1939—1940). Работал учителем в Рудаках под Витебском (1940—1941). В 1942 году помощник комиссара по комсомолу партизанского отряда № 7 бригады Алексея Данукалова на Витебщине. В декабре 1942 г. отправлен за линию фронта на лечение, учился в школе партизанского движения, на партийно-советских курсах. В 1943 г. направлен на комсомольскую работу в Горецкий район Могилёвской области. С 1944 г. корреспондент, литературный сотрудник, заведующий отделом, заместитель редактора газеты «Чырвоная змена». В 1955 году заочно окончил исторический факультет Минского педагогического института имени М. Горького. В 1953—1972 гг. заведующий отделом, ответственный секретарь, заместитель главного редактора, главный редактор журнала «Маладосць». В 1972-1976 гг. главный редактор сценарного отделения киностудии «Беларусьфильм». В 1976-1980 гг. главный редактор газеты «Літаратура і мастацтва». Заслуженный работник культуры БССР (1979).
    Умер 6 августа 1994 г. в Минске.
    Награжден Орденом Трудового Красного Знамени (дважды), Орденом Знак Почёта, Орденом Отечественной войны 1 степени, Орден Отечественной войны 2 степени. Лауреат Премии Ленинского комсомола Беларуси (1974). Лауреат Литературной премия Беларуси имени Ивана Мележа (1981).
    Литература:
    Савік Л. С.  Асіпенка Алесь. // Беларускія пісьменнікі. Біябібліяграфічны слоўнік ў 6 тамах. Т. 1. Мінск. 1992. С. 107-108.
    Грышкевіч В. М.  Асіпенка Алесь. Бібліяграфія. [На рускую мову. Лауреат местного конкурса: (Рассказ бывшего партизана) / Пер. П. Кобзаревский // Полярная звезда. 1970. № 3.] // Беларускія пісьменнікі. Біябібліяграфічны слоўнік ў 6 тамах. Т. 1. Мінск. 1992. С. 110.
    Андрей Сапун,
    Койданава